Сначала — уже знакомый луг со всеми его прелестями. Запутается нога в силках и петлях журавлиного горошка, порвать бы их, да жаль такие красивые у него цветы! Потом пошли заросли кустарников — по берегу Гальвасая. Они навешали на меня пух прошлогодних семенников и разукрасили руки царапинами. Чернощекая птичка насмешливо поглядывала на меня, раскачиваясь на ветке: что, мол, за чучело?
Тропа перебрасывалась с одного берега Гальвасая на другой, приходилось перебираться по огромным камням, скользким от водорослей, а где и вброд. От ледяной воды заломило кости. Но я не обращал на это внимания, зная, что главное — впереди…
К полудню я добрался до настоящих гор.
…Скалы вырастают, загораживая небо. Над тропой нависают каменные карнизы. Щебенка уползает из-под ног, не идешь, а ковыляешь. Тропа уводит в теснину ущелья. Где-то здесь спало эхо, разбуженное моими шагами. Сыро, мрачно. И вдруг расступаются угрюмые стены, и глазу открывается простор…
Вершины гор, точно великаны с морщинистыми лбами; они тихо беседуют, сблизив головы. Подслушать бы их разговор!
Я опустился на камень. Перед глазами у меня был сухой склон с жесткой, точно проволока, травой, совсем уже пожелтевшей. Едва зеленел только один кустик горной мальвы с жестким, как холщевый флажок, белым цветком на верхушке щетинистого стебля. Глядя на этот кустик, я еще сильнее почувствовал жажду…
Бутылки мои давно опустели. Гальвасай остался далеко внизу. От скал надвигался, охватывая меня со всех сторон, раскаленный воздух. С его током порой наплывал острый, дурманный запах шалфея. Я переменил положение, пытаясь разглядеть в желтизне сухой травы его лиловые коготки…
И вдруг дуновение холодного воздуха коснулось моего затылка стянуло кожу под волосами. Ощущение было быстрое и тревожное. Как будто в темной комнате меня коснулась рука — неведомо чья.
Но откуда, среди зноя, это дуновенье? Может, между камней пробивается родник?
Мечта о воде взбодрила меня. Я встал и начал искать родник.
Если он тут и был, то его здорово запрятали сплетения колючих кустов. Я пытался раздвинуть ветки, уже не думая о занозах и царапинах. И снова рука ощутила холодное дуновение.
Там, за кустами, была щель меж камней. Глубокий провал, дышащий холодом. Пещера!
«Или вход в подземный сад Шаддода?»
Откуда силы взялись?
Я протискивался между глыбами камня, изгибаясь, как ящерица. Согнувшись, продвигался по подземному коридору. Он становился шире.
Да, я в пещере! Темной, глубокой.
Прыгает желтый кружок света от моего фонарика, выхватывая из тьмы серые шершавые стены. Воздух холодеет, становится влажным. Трогаю стены — они мокрые. Вода! Но пить уже не так хочется, как там, наверху. Волнение оглушает меня. Что еще впереди?
Расступаются каменные стены — кружок света уже не достает до них. Направляю луч кверху — он тает, рассеивается во мраке под сводами неведомой высоты…
Я во дворце, выстроенном природой — не для глаз людских.
Каменные колоннады. Каменные ступени. Спохватываюсь: не заблудиться бы! Завязываю бечеву за сталактит, иду вперед, разматывая клубочек.
Каких только нет чудес! Вот словно окаменели струи воды — играет свет в застылом водопаде, дробятся в прозрачности камня отблески фонаря. А это — тоже камень? Точь-в-точь цветок! Желтый, медовозолотистый. Как та дедова веточка.
Я открыл сад царя Шаддода!
Мысли мои кружат, словно осенние листья, подхваченные смерчем. Я открыл!
Мчусь вперед, точно ошпаренный кот. Роняю свой клубок — он укатывается куда-то во мрак…
Э, нет! Так нельзя! Что говорил дедушка о разуме в делах?
Я сел, чтобы отдышаться и успокоиться. Конечно, самое разумное сейчас — вернуться. Надо беречь силы. А потом прийти сюда, целой группой — с факелами: фонариком не осветить своды. И — веревок побольше. Тогда можно будет пройти пещеру до конца.
А где он, конец? Есть ли он — там, во мраке?
Тишина обступает меня. Не та, что наверху. Там — хоть травинка шелестнет, хоть дальняя птица крикнет. А камни безмолвны. Сюда не доносится и монотонное теньканье капели, что я слышал по пути.
Я зашел так далеко? И почему в этой тишине, в этой тьме мне чудится чье-то тревожное дыханье?
Ерунда! Это мое собственное дыханье. Никого здесь нет и отродясь не бывало.
Я опускаю руку с фонариком — она устала, затекла. И в кружке света у своих ног вижу обглоданную баранью кость…
Ну и что? Спокойно, Саид! Может, здесь пировали шакалы. Или какая-нибудь заблудившаяся собака искала укромное местечко?
На такой глубине? В этом мраке? Ни у собак, ни у шакалов нет фонарей…
Почему-то мне вспоминаются те мальчишки, что испуганным табуном вбежали к нам во двор. «Без причины и колючка в ногу не воткнется!» это присловье дедушки. Значит, была причина? Может, мальчишки просто повстречали городского туриста — из этих, длинноволосых, бородатых? Может, побывали здесь и до меня какие-нибудь любопытные? Может, даже на каменных стенах расписались, как это принято у современных культурных варваров?
Подымаю снова фонарик, шарю лучом.
Что-то шевельнулось, уползая от кружочка света. Серое, словно камень.
«Эй, кто там?» — я хотел крикнуть, а получился какой-то визгливый шепот. Если б не эта темнота! Ведь не трус же я? Если и вздрагиваю, так оттого, что холодно здесь, под каменными сводами, не доходит сюда дыхание лета…
И вдруг жар опаляет меня с головы до ног: меж каменных струй, по которым ползет кружок света, поблескивает чей-то взгляд. Внимательный и цепкий.
Теперь — словно холодный ветер овеял меня изнутри. Оледенил — не шелохнуться…
Нельзя бояться! Дедушка говорит: «Иди беде наперехват! Так поступают мужчины!»
И я осторожно двинулся — туда. Глаз исчез.
Иду. Рвется дыханье. Но стоять и ждать — еще страшнее…
Удар по руке. Падает и гаснет фонарик. А потом — словно рухнула на голову вся толща камня над этой пещерой….
Я очнулся: где-то рядом негромко разговаривали. Невозможно понять, кто и о чем; голова у меня огромная и гудит, словно пустой хум большой кувшин, в которых хранят топленое сало. Если ударить по пустому кувшину палкой, получается как раз такой звук, дрожащий и гулкий. Он входит в уши и наполняет голову тупой болью…
Я застонал и тотчас почувствовал, что на лоб мне положили свежую, смоченную холодной водой тряпицу; услышал бабушкин голос, тоже стонущий от сочувствия к моей боли и выражающий пожелание стать за меня жертвой. «Не надо!» — хотел произнести я и тотчас вновь провалился в черную пучину беспамятства.
…И опять было пробуждение, и опять голоса. Ух, красота какая голова была уже моя голова, а не гудящий котел.
Приподнявшись на подушке, я увидел: у низенького столика-хантахты сидели Муйдин-бобо и кто-то незнакомый.
Мне показалось, что дедушка сильно изменился за это время: плечи его согнулись, как у несущего корзину, лицо — серое, как земля. Он угрюмо слушал того, чужого. О чем же речь?
— …ничего, разобрались. Темное дело и через сорок лет раскроется. Время было трудное — война… Людей мало, порядку мало… Убежал он, Аманбай, из тюрьмы. Дружков там завел, они и помогли. Домой тайком пробрался. Тут они и придумали, с женой, о смерти его объявить. Чтоб не подозревали, не искали его. В горах прятался. Хотел переждать войну — тогда законы строгие были. Стал жить в пещере. Жена ему еду носила, иногда сам промышлял — силки ставил на птицу, капканы на мелкое зверье. Стрелять боялся. Потом, когда ребенка она ждала, тоже придумали, как быть. Он тогда в дом перебрался, окна, двери досками заколотили, как будто не живет никто…
Вернулась жена с дочкой — опять в горы ушел: как бы не увидал кто… Прежде ей говорил: время пройдет, он признается, повинится, отсидит свое. Да все откладывал явку с повинной, боялся. Чем дольше прятался, тем больше боялся. А потом и вовсе ум потерял от вечного страха.
— Трус прежде смерти помирает, — подал голос дедушка.