Девочка! Вся в слезах! Задыхается, едва выговаривая:
— Несчастье… мама… Нужен доктор… или хоть кто-нибудь!..
Я не доктор, но я «кто-нибудь» — в прошлом году, перед тем как поехать в лагерь труда и отдыха, сдавал санминимум. Если нужно оказать первую помощь, не растеряюсь!
Что же случилось? Толку не добьешься: девочка тянет меня за собой, плачет, пытается что-то сказать и снова плачет. Наконец выговорила: «У мамы… ее лошадь оступилась, мама упала, расшибла голову… Кровь течет… больно, нельзя тронуть…»
Решаю мгновенно — положиться на свое уменье. Ведь до колхозного медпункта еще дойти надо, да и там только фельдшер, а врача надо вызывать из района.
Девочка бежит впереди, оскальзываясь на примятой траве, я вижу ее платье, сшитое по-городскому. Вдруг узнаю тропу через луг и понимаю, кто эта девочка и кто ее мать. Это же та, Зумрад, — и приемная или родная? — дочка ее!
Сердце мое, трепыхаясь, готово проломить ребра.
И вот мы добегаем. Передо мной дом, куда нет доступа людям Гальвасая.
Но какое это все имело значение перед лицом беды?
Хозяйка дома — да, это была та самая Зумрад! — лежит на постели, бессильно раскинувшись. Надбровье вспухло, синяк уже спустился к глазу. На щеке глубокая ссадина. Кровь больше не течет — запеклась. Глаза прикрыты черной каймой ресниц…
Оборачиваюсь к девочке — резко, решительно. Чувствую себя почти хирургом.
— Йод, бинт найдется? Ну, хоть чистая марля? И ножницы, скорее!
…И вот уже вытираю рукавом чапана взмокший лоб, совсем не подокторски. Кажется, все сделано, как меня учили, рана обработана, бинт наложен туго.
Женщина затихла, перестала стонать. Мы с девочкой поднимаем головы и впервые рассматриваем друг друга…
Девочка эта — Сайера, должно быть, ровесница моя или чуть младше, в самом деле, очень похожа на мать. Брови черные-пречерные, она их нахмурила, точно старуха. Ресницы, еще мокрые от слез, слиплись треугольничками. Глаза смотрят прямо в мои глаза. Думаете, с признательностью? Благодарностью?
Куда там!
Так смотрят на человека, когда очень хочется попросить его удалиться, да что-то мешает — приличие, что ли?
Впрочем, оно мешает недолго.
— А теперь уходи!
Отвернувшись, она говорит это тихо и устало. Я молчу. Она добавляет, еще тише:
— Искать тебя будут. Прибегут…
Хоть бы пол-спасибо услышать за помощь! Нет, видно, права бабушка, такие уж это люди…
Выпрямляюсь, запахиваю поглубже свое одеянье и шагаю, гордо выпрямившись, стараясь, чтоб не очень высовывались из-под чапана мои ноги, чтоб им отсохнуть! И слышу брошенное вслед:
— Не говори никому!.. Мама не велела!..
Вечером сидел я, весьма раздосадованный несовершенным устройством мира, где старшие, неизвестно на каких основаниях, взяли себе право указывать, что следует и чего не следует делать. И не малышам, что было бы естественно, а просто людям, несколько менее старшим, но вполне уже самостоятельным.
Перебираю в памяти события этого длинного, совсем не тихого дня…
Моего выступления в роли «Скорой помощи» никто не заметил спал-то ведь я в саду, а старшие — в доме. Очень хотелось рассказать самому, и не было особой причины помалкивать — мало ли чего взбредет в голову девочке, у которой и подруг-то нет! Но я, удивляясь сам себе, все-таки держал язык за частоколом зубов.
После завтрака Муйдин-бобо поднялся, покряхтывая, обругал поясницу, которая-де в последнее время совсем разошлась в доставлении ему неприятностей, и отменил свой каждодневный обход ульев. Бабушка взялась готовить ему растиранье из каких-то заветных листьев и корешков, а я направился в огород, который моими стараниями уже был доведен до такого состояния, что осталось выпалывать только овощную рассаду…
Итак, сорняков нет, чем же прикажете заняться? Я положил бесполезный кетмень и замер, словно чего-то ожидая… Минуту или две пребывал я в таком оцепенении? Не знаю. Только вдруг калитка хлопнула, как пушка, и на нашем дворе послышался такой топот, будто вбежал туда табун неподкованных лошадей. Еще минуту мое любопытство боролось с моей же ленью — и одолело. Вот какую картину я застал, вернувшись во двор: дедушка, во всем своем величии, выпрямившись, опираясь на высокий посох, отчитывал за буйное и бесцеремонное вторжение гальвасайских мальчишек. Было их душ семь или восемь, все в выгоревших майках и выцветших брючишках; босые ноги — голубые от налипшей пыли; на локтях бурые нашлепки — следы недавних ссадин… Оправдывались они по-мальчишьи, нещадно привирая:
— В горы мы ходили, хотели дикой малины набрать…
— Муйдин-бобо, испугались мы очень…
— Косматый джин таился в кустах…
— И как зарычит!
— Врешь, не рычал он! Смотрел только…
— Там, за родниками! Где камень, похожий на быка!
— Глаза у него человечьи. А борода — во все лицо! Даже носа не видно!
Вот ведь как перетрусили малые! Я едва удерживался, чтоб не расхохотаться. А дедушка…
Странное дело, на дедушку произвела впечатление эта местная версия сказочки про «снежного человека». Он уже не гневался. Встревожен был, озабочен. Глядел в землю, свесив на глаза курчавые свои брови. Потом сказал, вздохнув:
— Ладно, мальчики. Должно быть, почудилось вам. А может, жайра дикобраз шевельнулся в зарослях… Ничего страшного. Но не ходите больше к родникам. Младшие из вас могут заболеть от испуга…
Тут появилась бабушка и послала всю компанию мыться к арыку, пообещав за то чай со свежими лепешками — только что из тандыра…
Мы вернулись в дом, и я, несмотря на хмурый и замкнутый вид дедушки, пристал к нему с расспросами. Никак не укладывалось в голове: неужто он, знающий здешние места, как свою ладонь, поверил, что ребятишкам встретился и в самом деле кто-то «косматый и с человечьими глазами». Может, на медведя они наскочили?
Муйдин-бобо отвечал неохотно:
— Об эту пору медведи выше, в лугах держатся. Кормятся там корешками, луковицами, горной гречихой, сурков ловят. Только ведь и медведи бывают неразумные. Потянуло кого-нибудь в лес, хотя нет еще ни спелых орехов, ни боярки, ни диких яблок…
И, сверкнув большими своими глазами, неожиданно продекламировал:
Я почувствовал, что продолжение разговора пока что не ко времени. Но отказаться от своего замысла тоже не собирался…
Как писали в старинных романах, судьба мне благоприятствовала: дедушка был приглашен показать свои пчеловодческие достижения на областной сельхозвыставке. Он уехал на три дня.
А мне больше и не надо!
Наставление Муйдина-бобо насчет руководящей роли разума во всех делах не прошло бесследно. Я не спешил: торопится, говорят, бык на бойню. Начал с расспросов. Не один дедушка знает горы, есть и другие. Рассказали мне, как пройти к родникам и к валуну, похожему на быка. И еще, что гораздо интересней, рассказали о притоке Гальвасая, у которого и названия-то нет, зато по берегам — россыпи красивой, разноцветной гальки. На осторожные намеки насчет хищника — отвечали улыбкой: крупней барсука и дикобраза не попадалось тут живности уже много лет…
Разыскал я мальчишек, которые врывались в наш двор, расспросил каждого по отдельности: отвечали кто в лес, кто по дрова… Видно, и вправду померещилось ребятам: мало ли что привидится с перепугу в путанице ветвей и валежника!
Попросил я бабушку испечь самсы с тыквой, наполнил две бутылки холодным чаем, взял молоток, нож, спички, фонарик, компас у меня вделан в ремешок часов… Пожалуйста, Сайд готов к великим геологическим открытиям!
Конечно, бабушка и охала, и причитала, пыталась отговорить, но женщине со мной не сладить, когда что-то решено.
Встал я, как и хотел, до солнышка. Рюкзак был уложен с вечера, большая и толстая ветка тала загодя отпилена и очищена от коры: посох в горах пригодится. Наскоро выпил чаю с лепешкой, обнял и еще раз заверил бабушку, что со мной ничего худого не случится — и в путь!