Сережа сказал: «А это уже было один раз? Все так мне морошится, что это уже было…»
Какое чудесное словечко — дитя трех отцов: «морочить», «мерещиться», «моросить»!
Он самостоятельно открыл рифму!
Проснулся под синичный свист из распахнутого окна. В полусне лепетал: «Синички… синички… синенькие птички…» Вдруг во весь голос: «Синички — птички! Синички — птички!» И засмеялся от радости.
Стало каждодневной игрой: «Мои ножки побежали по дорожке. Встал дрозд во весь рост!» С хохотом, ликованьем, подпрыгивая от восторга. А потом был зоотелеурок. И Сережа не смог подобрать рифму к слову «леопард». Жаль было смотреть, как он потерялся, поник, расстроился. Я, словно бы невзначай, стал бормотать вполголоса: «Леопард — кавалергард — азарт». Но мальчик не знает этих слов и принял мою подсказку за насмешку.
Интерес к рифмам остыл прежде, чем он сочинил хотя бы четыре рифмованные строчки.
Может быть, мы идем неверным путем?
Годы катятся как на роликах. Легко, плавно, запланированно… и скучно.
Где дитя — чудо-словотворец? Сережа говорит правильно, как мы все, даже лучше, правильнее многих взрослых. Он поступает правильно. У него режим дня. Он увлекается спортом.
Нет на свете мальчика, более далекого от поэзии, чем Сергей Петров.
Наша заслуга. Мы — дипломированные ослы.
Трудный возраст…
Интересно читать повести про подростков, какие они вдруг выкидывают штуки. Но когда твой собственный Воспитанник, которого ты просвечивал взглядом, как стекло воды на перекате, делается глубок и темен, как омут…
И на кого похож! Извините, на кузнечика: столь же коленчат и так же готов упрыгнуть. Весь долгопротяженный; садясь, он складывается как шезлонг. И сутулится. Нет, сгибается крючком, словно защищая спиной, плечами, локтями нечто сокровенное, дорогое от чужих безжалостных взглядов…
Он не приемлет резкости старших. И еще более их мягкости. От ласки его корежит — бедная мать!
Поведение его внезапное и пугающее. Сонно-туповатый взгляд — и вдруг блеск мысли, решения, поступка: точно взмах шпаги д'Артаньяна. Закапывается в занятия, потом бросает все. В обращении со мной небрежно-снисходителен: «Вы хороший человек, Профессор, но вы ни-че-го не понимаете!»
То теленок, то тигренок.
А у кого из Великих характер был плюшевый, уютный?
Все смешалось… в «Лесной школе»!
Приехала группа будущих Ботаников изучать экологическое сообщество луга и леса. Сереже загорелось: «Познакомиться!»
Я срочно запросил СВУП. Было получено разрешение. Разумеется, молодые прошли, не зная о том, через слабое амнезополе: на два-три месяца стихи будут забыты, все, что когда-то помнилось. Запрет продолжает действовать…
Лес звенит голосами, хохот вспугивает коростелей на лугу. Сергей со всеми. Он порвал путы своей застенчивости. Острит безоглядно. Кажется, что он под током; прикоснись — и искры веером!
…Там есть девочка, Наташа. Я увидел ее в первый раз на террасе школы. Она читала, сидя в плетеном кресле: голова, склоненная над книгой, ресницы на полщеки, прозрачный завиток волос на шее, смуглый атлас светящейся после купанья кожи… В этом зеленоватом сумраке, за каскадами вьющихся растений ее словно очертил луч солнца. И это почудилось мне, Профессору педокорреляции, — какой же должен был увидеть ее Сергей!
Он дичает от радости жизни.
«Сумасшедшее лето! — говорит он мне. — Посмотрите на боярышник: заросли в цвету — как терема! Розы вдоль аллеи — как факельное шествие, посмотрите, каждый бутон — язычок пламени!»
Никогда он не был так зорок к подробностям жизни, так щедр в сравнениях, так трепетно отзывчив на каждое дуновение ветра, на каждый птичий отклик!
Но он не пишет стихов.
Лето перелистывает зеленые страницы. И на каждой, в рамке цветов и листьев, Наташа.
…В пасмурный день — шорох и шелест листвы, на цветном пластобетоне тысячи сверкающих взрывов дождя. В ложбинках листьев его тяжелые капли отсвечивают ртутным блеском.
Через двор бежит Наташа — мокрый веер волос на плечах. Удлиненные, хрупкие линии, и бег ее как полет. Поскользнулась, крыльями взметнулись руки — удержали на лету…
Сергей сидит в комнате один, улыбаясь своим мыслям. Дождь прошел. Дымки облаков под самой кромкой окоема, осеребренные светом уже скрывшегося солнца…
Кажется, я сам начну писать стихи. Но ведь и я был когда-то избран — не Поэтом, Воспитателем. А БЭАМ не ошибается.
Ошибаются только люди.
Уехали.
Кончились наши походы по лугам в цветенье, словно густо забрызганным чернилами и известкой, по берегам тихо струящихся рек, где в заводях кувшинки лежат на черной воде.
И музыкальные вечера на террасе. Перламутровые аккорды арфы под рукой Наташи.
Шаг за шагом осень ведет нас к холодам. Мы с Сережей отмечаем ее шаги. С какой обостренной зоркостью — его глазами! — я вижу движение осени.
Клен под окном — алый с золотом и зеленью. Шевелится листва под ветром, словно стая огненноперых птиц села на ветви; беспокойные, то одна, то другая вспархивает и, покружась, медленно опускается наземь.
Сквозят — за хрусталем воздуха — дали. Белые хризантемы осмуглил первый утренник — морозец.
— Наташа не пишет, — сказал мне Сергей. — Я считал; уже могло прийти три письма. Она обещала.
— Напиши сам, — посоветовал я.
Он замотал головой:
— Я не знаю, как… Что-то рвется в душе, рвется и болит, слова жгут, они во мне, неизвестно, как дать им волю. Что ни напишу, выходит не то.
«А ты напиши стихи», — чуть не слетело у меня с языка. Но я удержался. Сердце мое настороже, замерло — и ждет. Я чувствую, что это все-таки случится: немая Поэзия обретет Язык! Каким он будет — первозданный? Чтобы узнать это, можно отдать жизнь.
Нет, осень больших городов не так печальна.
Ветер свистел всю ночь — словно дул в ледяную трубу. На террасу падали уже не золотые, а какие-то обгорелые листья.
А нынче утром выпал иней.
Сергею, кажется, нездоровилось, и все же мы вышли на прогулку. Пронзительный холод овевал и обжигал щеки. Мы шли по бронзе и меди пожухлой травы, оправленной в белизну. На каждой былинке, на каждом листке — сверкающий припорох инея, больно глазам, и все-таки сладко и погибельно замирает сердце от скорбной, торжественной, прощальной красоты!
Мы почти дошли до леса, когда Сергей сказал:
— Не могу. Постоим немного, посмотрим…
И мы стояли молча. Потом он обернул ко мне лицо, — какие у него были глаза! И я услышал его задыхающийся шепот:
— Не могу… Все, что есть во мне… и эта тоска! И дрожь счастья как паутинка на ветру. Как сделать, чтоб выплеснуть и чтоб не пропало, а пело, звенело — с ветром, с листвой! Чтобы слилось — было, как это небо, как ветер! И так же обожгло, как ее рука тогда, прощаясь… Чтоб сердце вдруг взлетело на страшную высоту… на край обрыва!
Я замер. Какой-то мистический страх сковал меня. Может быть, они родятся сейчас, единственные строки, кристалл мировой Поэзии. Те, что проникнут в любое сердце. Ошеломят. Прославят Человечность…
Тихо было в поле. Вставало солнце, и с тончайшим звоном осыпались иголочки инея.
— Вот, — сказал Сергей. — Я скажу так — и лучше я знаю, нельзя.
И, задохнувшись, застыв на немыслимой высоте волненья, я услышал, как он прошептал:
Оранжевая пыль
Далеко, у горизонта, в пепельном сумраке вздрагивали зарницы. Ветер промчался по долгой протяженности коридора, выплескивая наружу занавески.