Сережа сказал: «А это уже было один раз? Все так мне морошится, что это уже было…»

Какое чудесное словечко — дитя трех отцов: «морочить», «мерещиться», «моросить»!

Запись шестая

Он самостоятельно открыл рифму!

Проснулся под синичный свист из распахнутого окна. В полусне лепетал: «Синички… синички… синенькие птички…» Вдруг во весь голос: «Синички — птички! Синички — птички!» И засмеялся от радости.

Стало каждодневной игрой: «Мои ножки побежали по дорожке. Встал дрозд во весь рост!» С хохотом, ликованьем, подпрыгивая от восторга. А потом был зоотелеурок. И Сережа не смог подобрать рифму к слову «леопард». Жаль было смотреть, как он потерялся, поник, расстроился. Я, словно бы невзначай, стал бормотать вполголоса: «Леопард — кавалергард — азарт». Но мальчик не знает этих слов и принял мою подсказку за насмешку.

Интерес к рифмам остыл прежде, чем он сочинил хотя бы четыре рифмованные строчки.

Может быть, мы идем неверным путем?

Запись седьмая

Годы катятся как на роликах. Легко, плавно, запланированно… и скучно.

Где дитя — чудо-словотворец? Сережа говорит правильно, как мы все, даже лучше, правильнее многих взрослых. Он поступает правильно. У него режим дня. Он увлекается спортом.

Нет на свете мальчика, более далекого от поэзии, чем Сергей Петров.

Наша заслуга. Мы — дипломированные ослы.

Запись восьмая

Трудный возраст…

Интересно читать повести про подростков, какие они вдруг выкидывают штуки. Но когда твой собственный Воспитанник, которого ты просвечивал взглядом, как стекло воды на перекате, делается глубок и темен, как омут…

И на кого похож! Извините, на кузнечика: столь же коленчат и так же готов упрыгнуть. Весь долгопротяженный; садясь, он складывается как шезлонг. И сутулится. Нет, сгибается крючком, словно защищая спиной, плечами, локтями нечто сокровенное, дорогое от чужих безжалостных взглядов…

Он не приемлет резкости старших. И еще более их мягкости. От ласки его корежит — бедная мать!

Поведение его внезапное и пугающее. Сонно-туповатый взгляд — и вдруг блеск мысли, решения, поступка: точно взмах шпаги д'Артаньяна. Закапывается в занятия, потом бросает все. В обращении со мной небрежно-снисходителен: «Вы хороший человек, Профессор, но вы ни-че-го не понимаете!»

То теленок, то тигренок.

А у кого из Великих характер был плюшевый, уютный?

Запись девятая

Все смешалось… в «Лесной школе»!

Приехала группа будущих Ботаников изучать экологическое сообщество луга и леса. Сереже загорелось: «Познакомиться!»

Я срочно запросил СВУП. Было получено разрешение. Разумеется, молодые прошли, не зная о том, через слабое амнезополе: на два-три месяца стихи будут забыты, все, что когда-то помнилось. Запрет продолжает действовать…

Лес звенит голосами, хохот вспугивает коростелей на лугу. Сергей со всеми. Он порвал путы своей застенчивости. Острит безоглядно. Кажется, что он под током; прикоснись — и искры веером!

…Там есть девочка, Наташа. Я увидел ее в первый раз на террасе школы. Она читала, сидя в плетеном кресле: голова, склоненная над книгой, ресницы на полщеки, прозрачный завиток волос на шее, смуглый атлас светящейся после купанья кожи… В этом зеленоватом сумраке, за каскадами вьющихся растений ее словно очертил луч солнца. И это почудилось мне, Профессору педокорреляции, — какой же должен был увидеть ее Сергей!

Запись десятая

Он дичает от радости жизни.

«Сумасшедшее лето! — говорит он мне. — Посмотрите на боярышник: заросли в цвету — как терема! Розы вдоль аллеи — как факельное шествие, посмотрите, каждый бутон — язычок пламени!»

Никогда он не был так зорок к подробностям жизни, так щедр в сравнениях, так трепетно отзывчив на каждое дуновение ветра, на каждый птичий отклик!

Но он не пишет стихов.

Запись одиннадцатая

Лето перелистывает зеленые страницы. И на каждой, в рамке цветов и листьев, Наташа.

…В пасмурный день — шорох и шелест листвы, на цветном пластобетоне тысячи сверкающих взрывов дождя. В ложбинках листьев его тяжелые капли отсвечивают ртутным блеском.

Через двор бежит Наташа — мокрый веер волос на плечах. Удлиненные, хрупкие линии, и бег ее как полет. Поскользнулась, крыльями взметнулись руки — удержали на лету…

Сергей сидит в комнате один, улыбаясь своим мыслям. Дождь прошел. Дымки облаков под самой кромкой окоема, осеребренные светом уже скрывшегося солнца…

Кажется, я сам начну писать стихи. Но ведь и я был когда-то избран — не Поэтом, Воспитателем. А БЭАМ не ошибается.

Ошибаются только люди.

Запись двенадцатая

Уехали.

Кончились наши походы по лугам в цветенье, словно густо забрызганным чернилами и известкой, по берегам тихо струящихся рек, где в заводях кувшинки лежат на черной воде.

И музыкальные вечера на террасе. Перламутровые аккорды арфы под рукой Наташи.

Шаг за шагом осень ведет нас к холодам. Мы с Сережей отмечаем ее шаги. С какой обостренной зоркостью — его глазами! — я вижу движение осени.

Клен под окном — алый с золотом и зеленью. Шевелится листва под ветром, словно стая огненноперых птиц села на ветви; беспокойные, то одна, то другая вспархивает и, покружась, медленно опускается наземь.

Сквозят — за хрусталем воздуха — дали. Белые хризантемы осмуглил первый утренник — морозец.

— Наташа не пишет, — сказал мне Сергей. — Я считал; уже могло прийти три письма. Она обещала.

— Напиши сам, — посоветовал я.

Он замотал головой:

— Я не знаю, как… Что-то рвется в душе, рвется и болит, слова жгут, они во мне, неизвестно, как дать им волю. Что ни напишу, выходит не то.

«А ты напиши стихи», — чуть не слетело у меня с языка. Но я удержался. Сердце мое настороже, замерло — и ждет. Я чувствую, что это все-таки случится: немая Поэзия обретет Язык! Каким он будет — первозданный? Чтобы узнать это, можно отдать жизнь.

Запись тринадцатая

Нет, осень больших городов не так печальна.

Ветер свистел всю ночь — словно дул в ледяную трубу. На террасу падали уже не золотые, а какие-то обгорелые листья.

А нынче утром выпал иней.

Сергею, кажется, нездоровилось, и все же мы вышли на прогулку. Пронзительный холод овевал и обжигал щеки. Мы шли по бронзе и меди пожухлой травы, оправленной в белизну. На каждой былинке, на каждом листке — сверкающий припорох инея, больно глазам, и все-таки сладко и погибельно замирает сердце от скорбной, торжественной, прощальной красоты!

Мы почти дошли до леса, когда Сергей сказал:

— Не могу. Постоим немного, посмотрим…

И мы стояли молча. Потом он обернул ко мне лицо, — какие у него были глаза! И я услышал его задыхающийся шепот:

— Не могу… Все, что есть во мне… и эта тоска! И дрожь счастья как паутинка на ветру. Как сделать, чтоб выплеснуть и чтоб не пропало, а пело, звенело — с ветром, с листвой! Чтобы слилось — было, как это небо, как ветер! И так же обожгло, как ее рука тогда, прощаясь… Чтоб сердце вдруг взлетело на страшную высоту… на край обрыва!

Я замер. Какой-то мистический страх сковал меня. Может быть, они родятся сейчас, единственные строки, кристалл мировой Поэзии. Те, что проникнут в любое сердце. Ошеломят. Прославят Человечность…

Тихо было в поле. Вставало солнце, и с тончайшим звоном осыпались иголочки инея.

— Вот, — сказал Сергей. — Я скажу так — и лучше я знаю, нельзя.

И, задохнувшись, застыв на немыслимой высоте волненья, я услышал, как он прошептал:

Роняет лес багряный свой убор.
Сребрит мороз увянувшее поле.

Оранжевая пыль

Далеко, у горизонта, в пепельном сумраке вздрагивали зарницы. Ветер промчался по долгой протяженности коридора, выплескивая наружу занавески.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: