18

Измученная: разными предположениями, Анна Архиповна наконец-то объяснилась с зятем. Петр отвечал печально и откровенно и как-то сразу убедил старуху. Она успокоилась и пожалела его, что вот такая досталась ему нервная работа. Она даже высказала несколько критических замечаний, которые могла бы оставить при себе, так как ни грамма не понимала в политике.

Анна Архиповна тут же, ни к селу ни к городу, рассказала историю, как она однажды присела в церкви и как подошел дьячок Евмен и сделал внушение, чтоб она не смела садиться во время службы. А Анна Архиповна ему на это ответила, что лучше сидеть и думать о боге, чем стоять и думать о ногах.

— Вы, значит, и в церковь ходите? — огорчился — Петр. — И в бога веруете?

Она ответила, что в церковь давно уже не ходит. Потому что поп в Гапоновке молодой и халтурный. Но так в бога верует.

Петр сказал, что так — это еще ничего.

19

Может, от работы, может, от телосложения, но носила Рая, аккуратненько: почти ничего не было заметно. У других в это время уже пузо на нос лезет, а она ничего. Даже в хоркружок не бросила ходить.

Но лучше бы она бросила, ей-богу. Вдруг, нежданно-негаданно, такая неприятность случилась, такая беда! Они готовили к областному смотру самодеятельности две новые песни: «Одинокая гармонь» и «На просторах Родины чудесной». И когда управляющий Гомызько, отдававший лучшие силы своей души хоровому пению, разучивал последний куплет, Рая вдруг громко и неприлично рассмеялась.

— Что ты здесь нашла такого смешного? — сердито спросил управляющий (а в данный момент дирижер).

— Та слова чудно составлены! «С песнями борясь и побеждая». Вроде как мы с песнями боремся...

Несколько девочек засмеялись, а Гомызько побагровел и спросил вдруг страшным голосом и на «вы»:

— Значит, такое ваше, мнение, товарищ Лычкинова? Интересно! Хотя вы и Герой, и разгерой, и парторгова жена, но за такую агитацию, знаете что бывает?

И он так разволновался из-за этой вылазки, что не стал больше репетировать и распустил хор по домам, не сказав даже, когда следующее занятие.

Рая сперва не придала этому случаю особенного значения. Она из клуба еще пошла к главному агроному по своим делам, потом в магазин — купила полкило лярда и двести граммов конфет-подушечек. А дома ее ждал позеленевший и осунувшийся Петр, у которого не было сил даже кричать.

— Ну все, — сказал он еле слышно, — Кончилась ты, кончился я, и полная гибель.

Ему уже рассказали все, как было, и еще передали слова Гомызько, что прямо немедля, пока секретари не ушли, он едет в райком (а если понадобится, то и к товарищу Хряковскому в РайМГБ) и что за такие вылазки головы рубят и героям и парторгам, невзирая на их лица.

— Но я ж ничего такого не сказала! — обиделась Рая. — Пожалуйста, я им там повторю, что я сказала, — и все...

— Вот именно — и все, дурнэнька моя... — сказал Петр с такой, печалью и с такой любовью, что на сердце у нее потеплело, и она даже порадовалась, что вдруг вышел такой случай испытать его чувства. — Вот именно все. Вполне достаточно, чтоб Звезду тут оставить, а тебя повезти куда положено. И Клавкин Гена перед тобой будет просто мальчик...

Она вспомнила Гену, все то страшное дело, и сразу вдруг испугалась и задрожала и уже не могла унять дрожи. А он ее обнимал и говорил, что поедет завтра к товарищу Емченко и будет сапоги ему целовать и что хочешь, чтоб только пощадил ее. Вот! А Рая еще когда-то попрекала Петю, будто он свой палец не подставит вместо чужой головы!

Ночью она несколько раз просыпалась и видела, как он ходит, ходит, ходит по комнате...

— Звезду надень, — попросил Петр утром, когда они выходили из дому к машине. — И там лучше подожди, в приемной.

...Товарищ Емченко встретил Петра сурово. Сказал, что уже все знает и Гомызько имел с ними беседу еще вчера вечером.

— Но, товарищ Емченко, вы же знаете Раю! Она же глупенькая в таких вопросах — взмолился Петр. — Она как дите, не соображает, что говорит. Но она и трудяга! И она же имеет, ко всему, патриотизм...

Товарищ Емченко еще больше нахмурился, потрогал свой подбородок, рассеченный надвое глубокой ямкой, вытащил папиросу, закурил от второй или даже от третьей спички, потом сказал:

— Считай, пока обошлось. Хорошо, он на меня попал. Я ему говорю: «Не надо пережимать, товарищ Гомызько». Он немножко сбросил тон, но еще покобенился. Благодари бога, что он, гад, не догадался мне заявление принести. Такой опытный человек, а недобрал... Против письменного документа я бы ничего не смог сделать. И бы дал ход. Хотя твоя Рая мне вот так в районе нужна! Но теперь, считай, обошлось...

Петр долго и горячо благодарил товарища Емченко, который для него как отец, как лучший старший товарищ и большой пример партийной чуткости. Секретарь велел прекратить такой разговор и подал Петру руку.

— Ладно, будем надеяться, он от меня к рыжему майору не пошел.

Рыжий майор был начальник райотдела МГБ Хряковский.

20

Так и ушел Петр без твердой уверенности, что эта страшная история кончилась. И потом, еще много дней спустя, он среди какого-нибудь разговора вдруг задумывался и спрашивал Раю: «А Кисляков Жорка не слышал те твои слова? Что-то он сегодня слишком нахально со мной разговаривал», или: «Ты когда была в исполкоме, ничего особенного не заметила?»

И Рая как-то изменилась. На наряде или на каком-нибудь собрании она уже не выскакивала со своим суждением, не горячилась, не лезла, как говорится, в суперечку. Прежде чем что-нибудь сказать, она теперь обязательно думала: «А может, промолчать? Опять ляпну что-нибудь...»

Руководить политической жизнью совхоза стало Петру совсем трудно. И даже на собраниях, когда кто-нибудь говорил не то, что положено, он не мог уже хорошенько оборвать и дать должную оценку. Как-то боялся услышать: «А сам-то...»

Но иногда Петр брал себя в руки и поступал по всей строгости. Например, когда главный инженер винзавода, без всякого на то указания, отпустил в День Конституции всех семейных работниц по домам.

Этот главный инженер, маленький, старенький, несчастный интеллигент в очках иностранного образца, стал что-то бормотать: мол, им все равно нечего было делать, а тут праздник... Но Петр пресек. С исключительной горячностью он стал кричать, что тот виляет и, если в цехах не нашлось работы, могли бы собирать металлолом или расчищать территорию от разного хлама. И потребовал вдруг строгача, хотя бюро склонялось к тому, чтобы просто поставить на вид...

Потом Петру было почему-то совестно. И он вспоминал заплаканные глаза старикашки и жалкое его бормотание: «Я с двадцать четвертого года... с ленинского призыва... и никогда... ни одного пятна... И я ж людям лучше хотел...»

... В конце концов Петр сделал совсем уж странную вещь: пошел за три километра на молочарку к Павленко. Не то чтоб посоветоваться или обменяться опытом, а просто так. Потянуло, черт его знает почему...

Александр Сергеевич сбросил свой белый халат, напялил на голову каракулевую ушанку, накинул на плечи синее городское пальто с каракулевым же воротником и сказал Петру:

— Ну, пойдем погуляем. Что там у тебя еще стряслось?

Петру не понравился этот вопрос, и он даже пожалел, что притащился сюда, к этому чужому, уверенному в себе человеку, который никогда его не поймет и не полюбит. Но все-таки он заговорил и рассказывал долго, горячо и сбивчиво. И про проклятого гада Гомызько, и про Раину несерьезность, и про собственную слабость, которая его пугала, и про собственную твердость, которая его печалила...

— Да, я наслышался, — сказал Павленко скорей с досадой, чем с сочувствием. — Мне тут описывали твои дела. И я же тебя сразу предупреждал: не берись! Добра не будет!

Тут бы Петру повернуться и уйти от такого товарища, не понимающего душевного разговора. Но почему-то он и тут не ушел, а сказал совсем растерянно и виновато:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: