— При чем тут, мама, муж-начальник?

— При том! Заместо того чтоб денно и нощно благодарить бога и партию-правительство, вы все кривитесь, як та середа на пятницу, и цапаетесь. Чего-то вам недодано! Вынь да положь полное счастье, оно по закону прописано.

— А вам что, мамо, нравилось несчастной быть?

— Дело не в том, что нравилось. Ясное дело, не нравилось! Но я понимала — выпадет какая радость, хоть малая, хоть какая, — держись за нее — руками, ногами, зубами. Всякая радость — как золото с неба, удивляться ей надо...

— Ой, мама, это я на вас удивляюсь! Какая с такими мыслями может быть жизнь?

А однажды ночью Рая проснулась одна и вдруг сама испугалась. Она накинула платьишко и, непонятно почему плача, побежала в контору. Она бежала по черной поселковой улице, под собачий лай, и страшные мысли о Петровой измене прыгали в ее пылающей голове.

В комнате партбюро горел свет. За столом, положив голову на руки, спал Петро. Рая кинулась его целовать, но он отстранился. Потом поднял на нее замученные глаза и сказал:

— Что ты, что ты... Тут нельзя...

— Чего ж ты, Петенька, сидишь изводишься? На это он ответил, что теперь все работники руководящего состава сидят! И повыше сидят! И совсем высокие сидят до ночи. Вот третьего дня позвонили в два часа ночи в Чорницы из обкома — товарищ Дынин, третий секретарь, позвонил за справкой. А в Чорницах в парткоме — представляешь! — никого...

— Ну и что? — спросила Рая. — Он, наверно, утречком еще раз позвонил.

Петр только руками развел от такого недопонимания. Конечно, еще расти и расти Рае до полной политической, сознательности.

Вообще, он давно хотел с ней поделиться как с другом своими переживаниями. Он когда шел на новую работу, не представлял себе, какая тут ответственность и широкий размах. Буквально все держишь на своих плечах и за все отвечаешь головой. Вот приезжают разные товарищи и строго спрашивают, за что только хочешь — тут тебе и плохая агроагитация, и недобор плановой суммы по займу укрепления и развития, и закрывание глаз на деляческий подход директора. И все с него, с Петра.

Вот она там ездила и наслаждалась, а он получил выговор в учетную карточку. Вместе с директором Федором Панфилычем. За подготовку механизаторов.

Это был для Петра очень большой моральный удар. Хотя товарищ Емченко прямо сказал, что считает его неплохим секретарем, а взыскание — Петр должен понимать — имеет не личный смысл. Дело в том, что райкому строго указали. (Вообще сейчас на этот вопрос — на молодых механизаторов — вдруг обращено внимание). И нельзя не реагировать, нельзя не ударить конкретных виновников. Ведь воспитывать нужно на конкретных примерах, как положительных, так и отрицательных...

«Политика!» — сказал товарищ Емченко и поднял указательный палец.

И когда Петр все это пересказывал Рае, он тоже поднял палец и тоже сказал: «Политика!»

17

Конечно, по сравнению с Петровыми, ее неприятности были совсем маленькие. Но все-таки это были довольно большие неприятности. Вдруг Рая заметила на некоторых лозах, с левой стороны по косогору, какую-то болезнь. На листочках появились жирные желтые пятнышки, словно кто окропил их машинным маслом. И потом от этих пятнышек потянулось что-то тоненькое, прозрачное, похожее на паутину.

Директор Федор Панфилыч, который, при всех своих недостатках, здорово понимал в винограде, сказал, что это мильдью — очень плохая виноградная болезнь — и надо срочно спасать что можно...

Рая сразу позабыла про распашонки и про советы фельдшерицы Лины Соломоновны, с рассвета дотемна бродила по косогору с тяжелым баком за спиной, опрыскивала кусты голубоватой бордосской жидкостью, проверяла, не перекинулась ли мильдью еще куда-нибудь. Это могли бы и девчонки сделать, но Рае хотелось самой. Потом же соображениям, по каким матери стараются сами ухаживать за хворенькими ребятами и без крайности не отдают их в больницу, Петр очень интересовался этой историей. И волновался из-за нее. Он чуть ли не каждый вечер расспрашивал Раю: какое ее мнение насчет данной болезни — отразится ли она на общих показателях совхоза, не сорвет ли выполнение принятых соцобязательств. Он даже два раза сам приезжал на косогор, но провел только краткие индивидуальные беседы с виноградарями. А общую, к сожалению, провести не смог, так как все были страшно заняты.

...Но болезнь перекинулась на весь Раин косогор, и на следующий Корытовский косогор, и на другую сторону шоссе, туда, где работали вторая и третья бригады. И тут, как назло, кончились ядохимикаты.

Все, что было в совхозе, уже выскребли подчистую.

И в этот страшный момент сельхозснаб перекрестил красным карандашом заявку, срочно посланную Федором Панфилычем. Сказал: у нас хозяйство плановое — до самого декабря никаких поступлений не будет.

Маслянистые пятна на листочках стали большие. С двухкопеечную монету... Еще день, еще два — и полная гибель...

Вечером Рая, плача от злости и горя, прибежала к директору. Федор Панфилыч сидел за своим столом с мокрым полотенцем на голове. Он писал, шевеля губами, вслух диктуя себе какие-то сердитые слова.

— Пишу в Совмин, — сказал он, вздохнув. — Тыща тонн винограда — к чертовой матери! В райком ездил, в обком ездил... И хоть кричи, хоть вешайся!

— Может, телеграмму? — спросила Рая. — Молнию!

— Все одно. Сегодня суббота, завтра выходной... Ой, беда, Рая, беда!

Кончилось все дело тем, что поздним вечером Федор Панфилыч с экспедитором Васей и двумя верными людьми погрузили на полуторку три бочонка вина. И погнали ее в Запорожскую область, к одному старому товарищу экспедитора, всегда готовому выручить хороших знакомых. И всегда имеющему эту возможность...

Словом, с ядохимикатами уладилось, с мильдью обошлось. Только с Федором Панфилычем не обошлось. Пришло письмо от уполномоченного Госконтроля, и товарищ Емченко приказал, чтоб по всей строгости: попался — отвечай!

Было специальное партсобрание. И на повестке дня один вопрос: персональное дело Федора Панфилыча...

Это было очень тяжелое собрание. Петр говорил речь насчет суровой ответственности за поступок, граничащий с преступлением. И почему-то не мог смотреть на Федора Панфилыча...

А потом, сколько он ни выкликал желающих высказаться, сколько ни просил, чтоб товарищи были поактивнее, — никто выступать не хотел. И вдруг поднялся Павленко, заведующий молочаркой, который все еще состоял тут на партучете.

— Товарищи! Мы коммунисты, и мы обязаны говорить то, что думаем, — это он сказал совсем негромко, но все услышали, мертвая тишина была в зале, — Федор Панфилович совершил преступление. Но разве мы не понимаем, почему? Мы его строго осудим. Но разве нам все равно, почему он так сделал? Ведь он пошел на это с отчаяния, чтоб спасти виноград.

А дальше он наговорил такого, что еще можно, в крайнем случае, сказать в своей компании, но никак не в зале, где сидят полтораста человек. Он сказал, что настоящие преступники — те чиновнички, малые и большие, те навозные души, которые оставили район без ядохимикатов и даже, сволочи, не пошевелились, когда уже ясно было, что пожар... С них первый спрос!

Петру пришлось сказать, что это обывательское выступление. Если так рассуждать, та тогда каждый станет преступничать! Но все равно спасти собрание не удалось. Никто, кроме Гомызько и Петра, не поднял руку за строгий выговор. И Рая не подняла (Петр это с горечью отметил).

Строгача Федору Панфилычу вкатило прямо бюро райкома. (И то три голоса было «против».) А Павленко вызвал товарищ Емченко и предложил ему сняться с партучета в совхозе, с которым он утратил производственную связь. А еще товарищ Емченко сказал ему, что нехорошо с его стороны, нетактично было идти против молодого секретаря и подрывать его авторитет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: