Байрачный, убитый горем, даже осунулся, будто подрезанный невидимой косой под самый корень. Лицо, на котором сквозь легкую смуглость всегда проступал густой румянец, посерело, будто посыпанное пеплом, глаза налились тяжелой, непроходящей скорбью. Он шел сутулясь, понуро опустив голову, будто чего-то искал — и не мог найти…
Жаль было Пахуцкого, жаль было Гаршина и многих других, кого знал, но гибель Саши осталась в сердце кровоточащей раной… Какой еще удар готовит неумолимая судьба?..
Байрачному подумалось, что вот так, как Саша, может погибнуть и его Тамара. Даже похолодело внутри. Захотелось немедленно, бегом броситься в медпункт, вывести ее и раненых из помещения и спрятать в самый глубокий и самый крепкий подвал, где бы их не смогли достать не только мины и снаряды, а даже самые тяжелые бомбы…
Но сделать этого он не мог. Он должен был командовать вверенной ему ротой — где уж тут до отлучек…
IX
Справа, метрах в тридцати от нас, взорвалась от немецкого снаряда «тридцатьчетверка». Байрачный вздрогнул от этого страшного огненного и железного грохочущего фонтана. В его глазах вспыхнула боль, ненависть и злость. Такими их я еще никогда не видел.
Я ожидал ругани, проклятий по адресу противника, который причинил нам столько горя, но Байрачный молчал. Только широкая грудь, к которой плотно пристала гимнастерка, ходила ходуном. Видно, печаль утраты и ненависть к врагу так жгли ему душу, что не мог выговорить и слова… Он махнул рукой, призывая бойцов следовать за ним, и стремглав бросился в окутанную густым едким дымом щель между каменными стенами. «Что он замыслил?» — тревожной вспышкой промелькнула мысль, когда я услышал, что стреляют уже где-то сзади.
Дождавшись, пока подоспеют бойцы, что отстали в этом стремительном прыжке, Байрачный бросил сухим, еще полным волнения голосом:
— Теперь будем атаковать их с тыла. Они отсюда не ждут удара. Вот мы и дадим им, гадам, прикурить… Вон там, — кивнул головой на группу курчавых деревьев, — стоят две противотанковые пушки. К ним теперь можно подойти вплотную незамеченными. Было бы хорошо, если бы обошлось без стрельбы. Действовать ножами, — машинально коснулся смуглой рукой черной рукоятки. — Ну, обстоятельства подскажут… Пойдут два взвода: Стародуба и Расторгуева. А третьему рассредоточиться и обеспечить фланги атакующей группы. Уничтожить пулеметные гнезда противника, что возле пушек.
«Похоже на безрассудство, — подумал я, слушая комроты. — А может быть, в нем, в Байрачном, в самом деле сидит такая безоглядная смелость, которая берет города?.. Вся ставка — на неожиданность и внезапность нападения… Только бы никто из наших преждевременно не выстрелил. Тогда уж не добраться до вражеских артиллеристов…»
И, будто читая мои мысли, Байрачный напоследок строго добавил:
— Помните, что именно сейчас самообладание и выдержка — важнее всего! — Он окинул быстрым взглядом запыленных, запорошенных бойцов, которые не сводили с него глаз, и резанул рукой воздух: — Пошли, архаровцы!
Густой черный дым, насыщенный резиновым смрадом — неподалеку пылали несколько немецких автомашин, — клубился над мостовой. Глотая его, мы добрели до стены живой изгороди, которой был окружен скверик. Залегли. Слышны отрывистые команды чужеземных унтеров около пушек, слышен металлический перезвон гильз, что падают из казенника на землю. По телу пробегает нервная дрожь: ведь твоя смерть или твоя победа — в нескольких шагах. Сводит пальцы рук, которые, кажется, намертво приросли к автомату. Володя Червяков, вижу, держит наготове уральский нож. Молчим, будто бы и не дышим. Ждем.
Вон справа, на той стороне сквера, прозвучал автомат. Наверное, наши ребята расправляются с вражескими пулеметчиками. Это то, чего мы ждали. Байрачный, тихонько свистнув, мигом бросается через вьющуюся зелень изгороди в скверик. И мы летим, не чуя под собой земли. Краешком глаза замечаю, что возле первой пушки уже нечего делать: расчет ее лежит; бегу в дальний уголок сквера. На шаг впереди — пятнистая от пота гимнастерка Володи Червякова. Он что-то кричит. Бросаю взгляд немного влево: фрицы поспешно разворачивают вторую пушку против нас. Уже ее черное дуло смотрит в мою душу. «Он или я?» — подумалось про того артиллериста, который должен сейчас полоснуть по нам картечью. Не останавливаясь, нажимаю на гашетку. Байрачный прошмыгнул мимо меня. Стреляет почему-то не из автомата, который покачивается на груди, а из пистолета. Из-за станины поднимаются две ребристые каски. На серых перекошенных лицах — стеклянные, наполненные страхом глаза. Смотрю на них, и на душе становится тошно от чужого страха. У того, что напротив меня, дрожат побелевшие толстые губы, будто прижатые шляпками один к другому скользкие шампиньоны. На обрюзглых, обвисших щеках грязные потоки пота или слез.
— Ну и противнющий же ты, тонкошкурый трус, — сплевывает Володя, забирая у него торчащий из-под ремня «вальтер».
А в это время из-за груды снарядных ящиков грянул выстрел. Червяков полуобернулся в ту сторону и медленно, будто нехотя, мягко опустился на землю… Орлов тут же бросился за эти ящики и дал очередь из автомата по немцу, что стрелял.
— Если враг не сдается… — как бы объясняет свой поступок. — Такого мерзавца уже не перевоспитаешь…
Еще за нашей спиной, в районе Высокого Замка, шел ожесточенный бой. Гитлеровцы, которые там занимали выгодные позиции, не сдавались. Еще и на севере от нас, и на юге стрекотали пулеметы, гудели пушки, а мы, уничтожив две противотанковые пушки, которые закрывали нам дорогу, стремительно рванули вперед. По Городецкой, по прилегающим к ней улочкам и переулкам продвигались к железнодорожному вокзалу. Понимали: чем быстрее им овладеем, тем скорее победим врага.
Байрачный носился как ошалелый — от взвода к взводу, от своих подчиненных к танкистам, артиллеристам, пэтээровцам, которые были нам приданы. Черный, как жук рогач, напористый, подвижный, он везде успевал. И уже в безвыходном положении находился выход, и уже наши трудности становились трудностями для врага…
Около высокого и довольно мрачного костела Елизаветы — это уже на ближних подступах к вокзалу — противник сосредоточил много всякой боевой техники и живой силы. Это мы почувствовали сразу, налетев на сплошную стену огня. Враг бил из штурмовых орудий, из гаубиц, со стороны вокзала доносилось противное завывание шестиствольного миномета. По кустам секли крупнокалиберные пулеметы, срезая, будто лезвиями, ветки. Туго шелестели, пролетая над нами, тяжелые снаряды: холодно, по-змеиному шипели осколки мин, которые падали как будто прямо с неба, доставая нас даже за высокими стенами.
— Здесь на «ура» не возьмешь, — крутит головой Байрачный. При этом его черный взмокший чуб синевато поблескивает.
— Слишком уж густо их на этом участке. От костела до вокзала все кишит немцами. Битком набито. Стянул, гад, сюда все, только бы надежно прикрыть отход каких-нибудь эшелонов — то ли с имуществом, то ли с начальством… — Минуту-другую ротный молчит, прислушиваясь к перестрелке, которая то нарастает, то спадает. Потом поднимается, одергивает по привычке гимнастерку, поправляет пилотку: — Трудно не трудно, наступать нужно, а то снова будет кричать Походько: «Какого черта топчетесь на месте!..» Он после Коломыи, после той ночной атаки, за которую ему попало от комбрига, с меня глаз не сводит… И, словно ястреб голубя, клюет меня и клюет…
— Боюсь, что об такого голубя не один ястреб свой клюв сломает…
— То ты, Стародуб, не все видишь, не все знаешь… Он — крутой дядька. Может так скрутить, что завоешь… Ты, наверное, заметил, а нет — так обрати внимание: во всей львовской операции больше всего достается нашей роте. Где труднее всего, туда нас и посылают. Даже теперь вот. Те две роты обеспечивают нам фланги, а мы — в роли шпаги: либо проткнешь врага, либо сломаешься… — Байрачный достает папиросу, разминает между пальцами. — Может, у тебя есть махорка, а то эти слабенькие?.. Вот бы самосадом продраить горло, на душе бы полегчало… — Скручивает тугую цигарку из махорки. Делает это неторопливо, спокойно, как мужики на сенокосе, когда остается всего дела что на пару взмахов, а до вечера еще далеко, некуда спешить. И курит потихоньку, смакуя каждую затяжку. Будто от нечего делать посматривает искоса на план города под желтоватой слюдой планшета.