Разговор становился серьезным. Недоброе крылось в бабкиных словах. Мальчик на деда поглядел, шагнул к нему.
- Казак, сынушка, казак... - успокоил его дед.
Мальчик сразу ободрился.
- В детсад... - повторил он немилые бабкины слова. - А кто будет сено на санках возить? А скотину гонять на речку? А за Никиткой, Лукашкой глядеть? Все - дед? Один дед, да? - гневно вопрошал он. - А дед уже старый. У него рука болит и спина. Я же тебе помогаю, деда? Ты же сам говорил, без меня как без рук?
- Помогаешь, сынушка, еще как помогаешь, - успокаивал мальчика дед и на жену поглядел выразительно: "Молчи".
И вдруг мальчику вспомнилось главное - его жеребенок, который вот-вот на свет появится. Расстаться и не увидеть... Это было так обидно и больно - выше сил. Мальчик побледнел.
- А жеребенок... - прошептал он. - А он... А я...
Дед понял, положил на плечо мальчику руку.
- Не бери всерьез, - сказал он. - Бабаня шуткует. - И чувствуя, как бьет тело мальчика нешуточная дрожь, стал говорить: - Нам без тебя - никак. А весной - тем более. Скотину приглядишь, сеять поможешь. Воду подвезть, семена. Лошадку запрягем, и пошло дело. А уж косить начнем, там и вовсе. Траву ворочать, сушить. Тюки возить, скидывать, - считал и считал он будущие труды. - А на бабкиной плантации кто помогать будет? А новый баз ставить?
Чем больше он находил дел, тем спокойнее становилось у мальчика на сердце. И бабушка уже глядела с улыбкой на своего помощника и дедовы слова подтверждала, сдаваясь: "Без тебя как без рук", но с горечью понимая, что жизнь все расставит. Скоро, скоро с внуком придет пора расставаться: в школу пойдет - и все. И быстро забудет хутор. А они опять останутся вдвоем, одиноко. Особенно по времени теплому, когда надо бороновать да сеять, сено косить, хлеб убирать, пахать, снова сеять. На заре муж поднимется - и нет его. Целый день одна. В стенах ли дома, на базах у скотины да птицы, на огородах. Одна и одна. Не с кем перекинуться словом. Муж подъехал в обед, поел и снова уехал. И опять - одна, теперь уж до ночи. На подворье еще можно собаке, курам что-то сказать. А в огороды уйдешь - там вовсе. Рыхлишь ли, пропалываешь... Разогнешься, глядишь - зеленая пустыня вокруг. Все молчит. И близко, и далеко. Ряды за рядами: белесая капуста, сизый лук, темная зелень картошки, помидорные гряды, по берегу речки - вербы, за ними - холмы, степь, а выше - небо. И все молчит. Лишь редких птиц голоса. Просвистит иволга в вербах и смолкнет, прилетит горлица и будет стонать и стонать. Трактор мужа где-то гудит далеко. Порою такая находит тоска: работаешь - и слезы льются. Начинаешь вслух мужа корить, далеких детей: "Бессовестные... Хоть бы приехали, поглядели... Подохнешь тут, и никто не узнает..." Кто бы послушал, сказал бы: с ума сошла.
Так что внук хоть и малый, а великая радость, душе подмога. Нет нужды с фотокарточками говорить. Но скоро заберут его. Была бы школа. Мальчику нравится тут. А в городе нынче радости мало. Работы нет, получают копейки. Привезли его - глядеть тошно. А здесь окреп, вырос. Была бы школа поближе. До станицы - далеко.
- Школу не надумали открывать? - спросила она у мужа.
Который уже год шли разговоры про начальную школу. Прежде колхоз возил ребятишек на центральную усадьбу всякий день. Нынче все кончилось: колхоз, его автобус. Кто ушел на квартиры, а кто и дома сидит.
- Не было про это разговору, - ответил ей муж. - Какие раньше были школы... Что у них, что у нас. Да наша еще лучше.
Он помнил. Как не помнить ее... Деревянной постройки, с большими окнами, на высоком фундаменте, школа стояла на въезде в хутор, с левой руки, под бугром. С высокого крыльца ее весь хутор видать. Два учителя, муж с женой: Иван Павлович, Мария Васильевна. Он - фронтовик, капитан, на аккордеоне хорошо играл. Аккордеон - трофейный немецкий красавец с перламутровыми клавишами. Сядет в коридоре, играет. Все слушают.
- Где-то фотокарточка есть, - сказал старый Пономарь. - Возле школы снимались.
- Покажи... Где? Давай я найду... Я знаю...
Мальчик кинулся в горницу, принес старый школьный портфель, в котором хранили фотографии. И вот они легли грудой и веером на кухонный стол: годы прошлые, давние и нынешняя пора, где дети и внуки, их жизнь. Милые карапузы, школьники, свадебные пары. Милые лица, цветные снимки. А вот это снял заезжий фотограф из райцентра: хуторская школа, крыльцо ее, Иван Павлович с аккордеоном, Мария Павловна, ребятишки.
- А где ты? Ты где, дед? А где бабушка?
Ребятишки. Крыльцо. Колодец с "журавцом". Деревья. А дальше - дома, крыши.
Надев очки и с трудом сыскав, он показал внуку себя, лупоглазого. А потом стал глядеть на снимок уже без очков, которые будто мешали. Он глядел, щурился, лица расплывались. Но виделось ему много больше, чем уместил снимок. Весь хутор. Дома и дома. Народ и народ родной. Люди, которых нынче уж нет: мать, крестные, дядья, тетки, соседи. Длинные хуторские "порядки" ли, улицы, колхозное правление, клуб с кино и танцами, председатель в тачанке, амбары, хлебные тока с бунтами и бунтами хлеба, быки с арбами, прицепные комбайны "Сталинец", тракторы "СТЗ-Нати", покосы на Змеином рыну, на Таловом, бахчи на Чиганаках, молочная ферма, конеферма, свинарник, птичник - везде люди и люди, народ и народ. С утра до ночи. Зимою и летом.
И куда все это делось, ушло?.. Целый хутор словно уплыл вешней водой. Лишь одна хата за бугор зацепилась.
Фотографии посмотрели, вздыхая о старине и о нынешнем. В тесном домике, под низкою крышей стало как-то невесело. Жена сказала: "Сыграл бы, что ли..." Внук мигом принес из горницы гармошку.
Хозяин взял в руки свою облезлую трехрядку, усмехаясь, вздыхал: "Где наши годы..." А потом заиграл, клоня голову, слушая и будто сам удивляясь: как могли его большие, изломанные долгой работой руки, его пальцы - эти узловатые корявые корневища, как могли они... Они ведь и не гнулись почти. Лопату, топор еще держали, а что помельче - даже ложку и ту с трудом. Казалось, что меха растянуть - еще ладно, получится, а вот отыскать на планках малые кнопочки, нажать нужную, сделать "перебор", легонько пробегая снизу доверху, и не сбиться...
Но молодели пальцы ли, душа. Всякий раз, склонившись над мехами, старый Пономарь ничего не видел и ни о чем не думал: сможет, не сможет. И свершалось чудо. Гармошка играла. Нежные певучие звуки ладно сходились и звучали порознь. Музыка, простая музыка, брала за душу, тревожа да радуя, - на то была гармониста воля.
"Снова замерло все до рассвета, дверь не скрипнет, не вспыхнет огонь..."
Фотокарточка тому виной, разговоры, память или музыка "Снова замерло все...". И он идет по уснувшему хутору во главе молодой гурьбы, из конца в конец. "Может, радость моя недалеко..." Гурьба редеет. Проулки, левады, укромные места... Отстают и пропадают во тьме парочки. Глохнут шаги их. И вот уже остались вдвоем. Смолкла гармонь. Молчит летняя ночь. Не надо ни слов, ни музыки. Старый Пономарь смотрит на жену свою. Господи, как недавно все было и как памятно. Только плакать не надо. И, резко меняя напев, гармошка к иному кличет:
Не играй, милый, в гармошку,
Холодно твоим рукам.
Подойди к мому окошку,
Я перчаточки подам.
Не умеешь припевать,
Не берись подсказывать.
Твоим длинным языком
Трактора подмазывать.
На такой призыв обычно откликаются даже козлята за выгородкой, в углу. Заслышав музыку, они стучат по полу копытцами, словно каблуками.
Гармошка играла, пока на воле не залаяла Найда. Теперь это был именно тот лай, которого ждали. Оставив гармошку и взяв ружье, старый Пономарь вышел на волю. Собака стояла у порога и лаяла редко, со сдержанным рыком. Услышав подле себя хозяина, она посунулась вперед, словно показала в сторону огородной калитки и тьмы за ней. Хозяин шагнул туда, поднял ружье и стал вглядываться, пытаясь найти зеленые огни волчьих глаз. Их не было. Тогда он стрельнул во тьму и прислушался, силясь поймать шорох убегавшего зверя. Но такое было лишь в пору снежного наста да гололеда. А теперь - тишь. Он стрельнул еще раз в ту сторону, куда обычно уходили волки, - в пологий распадок.