Внук выскочил в коридор.
- Ты попал? Попал? Пошли поглядим, может, попал.
- Попал. Помирать побежали.
Он вошел в дом, оделся, зажег фонарь. Конечно, не убитого зверя шел он искать, а обойти последним дозором хозяйство, осмотреть запоры. Теперь уже до утра.
А пока он ходил, мальчик, как обычно, ложился спать. Он засыпал быстро, но старался дождаться деда. Не волки ему были нужны, к ним привык. Если дожидался, то спрашивал в полусне:
- Нет еще?
- Нету. Спи.
- Может, завтра?
- Может, и завтра.
Мальчик ждал жеребенка.
Бабка сходила в горницу, поглядела на внука, вернувшись, сказала с улыбкой:
- Спит наша краса, ни о чем не горится. Дитё есть дитё... А учить все равно надо, - добавила она со вздохом. - Никуда не денешься.
- Может, откроют школу. Детей много.
- Это не учеба...
Замолчали. Старый Пономарь вспомнил о горьком:
- Мы своих разве не учили? Все кинули ради этой учебы. Учитесь, детки, набирайтесь ума. Либо забыла?..
Она не забыла, как уходили с этого хутора, еще живого и людного, в тот год, когда власти закрыли хуторскую школу. Тогда у них дом был - не чета нынешнему: пятистенок, рубленный из пластин, под железной крышей, а какие скотьи постройки, базы... Какая усадьба была! Но школа закрылась, и потек народ с хутора. Ушли и они в райцентр, все бросили. Сами - темные, детям хотели судьбы.
- Либо не учили? - повторил старый Пономарь. - Все - на мыльный пузырь. Какой прок от ихней учебы, от институтов?
- Жизнь такая пошла, - ответила жена. - Разве не видишь! Везде так. Не нужны инженера, доктора...
- К ней надо применяться, к жизни, а не сидеть как врытый. Я бы тоже сел и сидел, не дюже пекло: квартира есть, дача есть. Работы у всех нет. Мы же рискнули. Кидали умом, кидали, а все же решились.
Тогда, пять лет назад, когда землю стали давать, а в райцентре, где жили они, с работой, с зарплатами стало худо, старый Пономарь не вдруг, но решился на перемену судьбы. Жену уговорил. Тем более братья обещали поддержать его. Три дома, три последних подворья стояли еще на родном хуторе. Как раз для трех братьев. Силы еще были у всех, и дело привычное: пахать, сеять, скотину водить. Конечно, надеялся на братьев. Одному - трудно. Потом уже отступать было поздно: кредит в банке взял, купил технику, скот на обзаведенье.
- Возле собеса лучше сидеть с протянутой рукой? - спросил он жену. Властя ругать, последнюю копейку учитывать хорошо на старости лет? Нет, ответил он сам себе. - Слава богу, сыты, одеты-обуты, никому не должны. Живем да еще и другим помогаем. А работа, чего ее считать, век работали. Так и помрем.
- Работа, ладно. Живем как бирюки...
- Будут люди, - твердо ответил старый Пономарь. - Придут. Сколь нынче бездомных, сколь без работы. Все равно придут. Места у нас вольные. Жили век. Работали, жили... Есть что вспомянуть. С малых лет так. И теперь уж до смерти. Слава богу, здесь, не в чужом краю помирать придется.
И, чужой край вспомянув, он снова гармошку взял, потихоньку, еле трогая кнопки, запел:
Проснется день красы моей,
Зарей раскрашен свет.
Я вижу горы, небеса,
А родины тут нет.
Песня была старинная. Покойница мать рассказывала, что отец эту песню пел, а может, сам и придумал, когда их раскулачили и увезли в края северные. Все забрали, все отняли, гнали пешком до станицы, оттуда до станции, потом повезли в вагонах. И оказались в краях чужих, далеких. И будто приладились там. Но тосковали. Мать вспоминала: отец эту песню пел и плакал.
Заноет сердце, загрустит:
Не быть, не жить мне в том...
Не быть, не жить мне в том краю,
В котором я рожден.
А быть и жить мне в том краю,
В котором осужден.
Отцовский двор спокинул я...
Отец пел эту песню, плакал и однажды умер, не допев. Там его и схоронили, в холодной земле. И мать тогда же, в войну, никого не спросясь, вернулась сюда, на хутор, с детьми. Ведь все равно погибать. Она вернулась, и ее не тронули. Хутор был еще людный. Колхоз Буденного. Старики, бабы, детишки. Война. Немцев только прогнали. Хатенку слепили. Никто не тронул. Тем более Степан, да Осей, да Ганя начали работать. Старый Пономарь хоть и маленький был, но помнит сладкую печеную тыкву, какой угощали его, да сладкие пышки из сухого паслена. Не дали помереть.
Стали жить. А потом понемногу строились. Росли друг за другом: Степан, Ганя, Осей, Ефрем, Фотей, Федора...
А вот когда пять лет назад старый Пономарь в другой раз сюда вернулся, то - словно в пустыню. Все - гольная правда в словах песни:
Отцовский двор спокинул я,
Травою зарощен.
И он травой, он муравой,
Он белым горьким полыном,
Он горьким,
горьким полыном,
Родной мой, зарощен,
Родной двор зарощен.
Недаром отец плакал и умер, не допев. А нынче старый Пономарь пел, но слез не было. Жена сидела рядом, внук посапывал за перегородкой. Что-то снилось ему, наверное, жеребенок. В хате было тепло, пахло хлебом, которого, слава богу, привезли нынче.
Старый Пономарь поднялся, положил гармошку.
- Пойду покурю, - сказал он, - да и спать.
- Оденься да застегнись хорошо, - напомнила жена.
Она тоже поднялась. Надо было стелить постель.
Старый Пономарь вышел во двор. Найда подошла, села рядом. Небо лежало чистое, большое и все в звездах. Округа - в зимнем покое. Ночная тишь. Но этот покой был не кладбищенский, мертвый, в котором душе невольно становится страшно, а живой: рядом тепло дышала скотина. В скотьих стойлах, во тьме, живые звуки: шуршанье соломы, вздохи, хруст сена. Под снегом, в полях, - живые озими. В лугах, тоже в тепле, под снегом, ожидали весны корни и семена трав. Весной они вырастут. Старый Пономарь любил пору весны, молодого лета, сенокос. Конечно, нелегкое время, но как-то душа радуется: сочная зелень, яркий цвет, медовый дух, терпкость травного сока, аромат свежего сена. Он и сейчас кружил голову, когда вспомнил.
Такую же славную пору, но только явно, во сне, видел внук его. Мальчику снилось, что скачет он на своем жеребенке по сияющей цветущей земле. Стелются под копытами красного жеребенка алые тюльпаны-лазорики, золотые облачка медуницы, высокий пахучий донник, звездные россыпи зверобоя... И какие-то еще цветы и травы, волшебные, радужные. Только горькой полыни нет под копытами жеребенка. Она - лишь в прадедовской песне да в жизни. А в детских снах не бывает горечи.
ПОХОРОНЫ
Обычно на поминках, родного человека схоронив, его близкие невольно, но чувствуют облегчение.
Позади долгие ли, короткие дни болезни, смерть, трехсуточное бдение, хлопоты, потом - кладбище, горькое прощание. На поминках будто все отгорает, притупляется боль. И, оглядывая людей, стол поминальный, близкие думают уже о том, что, слава богу, все обошлось по-хорошему: как положено покойника обрядили и обед поминальный удался - не в чем себя упрекнуть.
Не так получилось на хуторе Малый Колодезь, в доме старой Дизелихи, умершей три дня назад в такой же, как нынче, январский метельный день.
Поминальный стол устроили в горнице. С кухни, от печи Дизелихины дочери носили тарелки с борщом, роняя в горячее варево слезы. За столом, даже после второй рюмки, ели молчаком, вздыхая, и быстро разошлись, оставив в доме двух дочерей старой Дизелихи, тоже немолодых, вдовых, да соседа, мужика по кличке Гулый, не больно путевого, хотя все вроде было при нем: руки-ноги. Но вот прилипло еще смолоду - Гулый. Значит, с изъяном.
По-зимнему, по-ненастному быстро стемнело. В низкой хате весь день горел свет. По окнам шуршала метель. Последними уходили свои да родные, дочерей покойной успокаивая: "Не переживайте... Завтра, завтра уж..."
В доме - лишь дочери да Гулый. Он выпил и тоже говорил:
- Завтра... Завтра с утра лично сам пойду в Большой Колодезь прямо к утреннему наряду. Бульдозер на ходу. Дадут. Гарантия. Дело такое - похороны. Тем более - почетная колхозница. Лишь скажи - Дизелиха. Дадут, никаких разговоров. Наряд - в восемь. Председатель к сроку приходит, и я - как штык. Пригоню, схороним как положено. А вас никто не осудит. Стихея. Погода разорилась.