Она была бледна, и дед Матвей видел ее слабые городские руки.
Она беспомощно шевельнула ими, вздрогнула и отступила от Дмитрия, прикрываясь ладонями, защищая себя, испугавшись своей смелости.
— Я! — сказал Дмитрий, мучительно и беспомощно морща лоб, пытаясь что-то понять. — Я… — повторил он тише. В нем просыпались смутные дрожащие воспоминания, в лице что-то сдвигалось, просилось наружу, и старик впервые увидел глаза человека. В них много старания понять. От напряжения веки дрожали и губы дергались. Дмитрий поднял голову.
Юля шагнула к нему:
— Дима, ну, посмотри ты на меня, смотри, я — Юлька.
— Юлька? Я знаю, идти надо.
— Да ведь это я, Дима! Зачем ты все ходишь?
Она еще говорила, близко заглядывая ему в лицо, но дед Матвей уже знал, что все напрасно. Он подошел к девушке:
— Не трогай его. Пойдем.
Она, опустошенная, покорно пошла за ним, все время чувствуя на себе взгляд больного. Если бы она оглянулась, она бы увидела в его неподвижных и темных глазах, сразу переставших моргать, страх. Ему было страшно оставаться. Он поглядел на бессильно повисшие от жары листья, на твердую, высохшую в камень, землю, увидел неподвижное солнце, услышал стеклянное щебетание ласточек. Он стиснул руки, снова зашагал взад и вперед возмущенно и, фыркнув, остановился. За изгородью стояла женщина. Совсем настоящее, здоровое лицо среди зеленых листьев.
— Здравствуй, Митька, — сказала женщина.
— Здравствуй, — ответил он. — Ты кто?
— Марфа. Он подумал:
— А те, которые были здесь?
— Это дед небось?
— Не знаю… Дед… Еще кто-то. Все врут, врут.
Она прыснула в кулак, морща облупившийся от жары нос.
— А ты приходи сегодня ко мне, на зорьке. Я тебя вмиг небось вылечу. Придешь?
— Куда?
— Вот дурень… Через одну хату. Я там живу небось.
— Ну и что?
— У меня самогонка есть. Глотнешь — сразу с тебя дурь соскочит.
Он силился понять, брови у него разъехались, наморщив кожу к вискам, пальцы рук шевелились. Марфа еще раз прыснула и, подмигнув, исчезла в зелени. Он снова остался один, прежнего страха в его глазах не было.
В это время Борисова сидела у входа в землянку. Дед Матвей слушал ее рассказ, следя за тонкими, нервными руками, теребившими старую соломенную шляпу. Под конец она заплакала и, стыдясь, небрежно смахнула слезы кончиками пальцев.
— При первой возможности приеду, — сказала она.
— Не береди ты себя. Погодить надо.
— Нет, Матвей Никандрович, посоветуюсь кое с кем и приеду. Его ведь лечить нужно, серьезно лечить.
— Даст бог, пройдет. Смотрю на него, изболелся весь. А подчас не верю — здоровый же человек. Ест, пьет, посмотри вон — ходит. А в памяти… дыры. Вроде и соображает что-то, а про себя не помнит.
Юля сжала пальцы, они тихонько и жалко хрустнули.
— Нужно предпринять все возможное. Я не верю, чтобы нельзя вылечить. Не верю! Я… я люблю его, Матвей Никандрович.
Дед Матвей сосредоточенно глядел перед собой, и она не знала, слушает ли он, верит ли. Ей так нужно было, чтобы ей сейчас верили.
Дмитрий часто просыпался, в темноте начинал прислушиваться к дыханию старика. Ему не нравилось, что старик, вздыхая, ворочался. Не хотелось, чтобы рядом кто-то не спал и мешал ему думать. Он приходил в ярость. По какому праву ему мешают? Ведь он ничего не требует, ничего ему не надо. Он хотел только одного — тишины. Его не хотели оставить в покое, вокруг него все что-то вертелись, спрашивали, смотрели. Он не помнил, как попал в это село. Он говорил с людьми, сам не зная, о чем. Он не мог избавиться от людей, их лица мелькали перед ним, непонятные и чужие. И тогда ему казалось, что это не он говорит, а кто-то другой за него. И сегодня опять что-то было. Не совсем привычное. Что? Кто? Как? Он помнил только ощущение боли в затылке и висках. Она еще не совсем ушла. Ему показалось, что она опять усилится, и ему стало страшно. Он боялся боли, очень боялся. И ждал. Когда приходила боль в голове, он чувствовал себя спокойнее, это было привычное. А сейчас боли почти не было, и он ничего не мог с этим поделать, все в нем опять сдвинулось, внезапная мысль мелькнула в нем, болезненная, острая. Он испугался не этой мысли, а того, что это что-то новое. Непривычное ощущение удушья, частое покалывание в висках, затем в затылке не проходило, оно настойчиво напоминало о себе в течение всего дня, и он лег спать, взвинченный до предела, лег и закрыл глаза, чтобы обмануть следившего за ним старика.
В накате подвала свили гнезда мыши, с наступлением темноты они всегда начинали возиться, пищать и драться. «Мыши!» — удивился Поляков, раньше он не замечал их возни. «Живые мыши», — повторил он, пугаясь окончательно, и ему стало невыносимо трудно рядом с этими живыми шорохами, он не хотел их слышать и не мог не слышать. Рядом жили, дрались, пищали живые мыши!
Почти бессознательно он стал ощупывать и свое тело — грудь, живот, ноги, и бревенчатую стену с замазанными глиной пазами, и топчан, и сбитую в комья ветошь под собой. Он потрогал свое лицо. Оно кололо пальцы. И он подумал, как сильно отросла щетина. Нет, совсем ни к чему все это. Совсем ни к чему. Он не заметил, когда и как ушла Юля. «Что?! — спросил он себя, холодея и сразу, с головы до ног, покрываясь потом. — Какая Юля?»
«Юля!!» — раздался в нем беззвучный крик, и он оглох от этого крика, и задохнулся им, и долго не мог шевельнуться, и боялся, и не мог. Она была здесь, рядом, совсем недавно — он отчетливо знал. Она была!.. Эта мысль его поразила. Она была здесь? Юлька Борисова? Ну да! Она с ним разговаривала.
Впервые за долгое время захотел заплакать — не смог, положил руки на горло и стиснул их, почувствовал, как сильно и часто толкается в пальцы кровь. Лежал, обливаясь противным теплым потом, бледный, весь напрягшись, сжав зубы до звона в ушах.
Он встал, постоял над уснувшим дедом Матвеем и вышел из душной землянки. Ночь показалась ему прохладной. Глаза быстро привыкли, он озирался вокруг с детским восторгом, он все видел. И темные купы яблонь, и тусклый блеск стекол в избе напротив, и прошмыгнувшую тенью большую кошку, и бесшумно пронесшуюся ночную птицу, и бледное небо с бледными звездами, и тропинку, мокрую от росы.
Он не поверил себе, ему хотелось кричать на все село и всех разбудить.
Голова ясна, непривычно, пугающе ясна. Он закрыл глаза и подумал, что вот сейчас-то он и умрет. Потому что нельзя жить и потерять это снова. Сделав несколько шагов от землянки, он растерянно остановился, не зная, что делать дальше. До сих пор он стремился уйти от людей, теперь они были необходимы ему. Только они могли убедить его окончательно — себе он не верил.
И тут он вспомнил другое, не Юлино, а пышущее здоровьем женское лицо, огляделся и пошел прямо к маленькой избе. В нерешительности остановился перед подслеповатым окошком. Его впустили сразу, словно и не ложились спать. Зажгли лампу, захлопотали вокруг. Женщина была простоволосая, в наспех надернутой широкой юбке, в грубой сорочке без рукавов, с полными и сильными руками; она занавесила единственное окно. Он следил за нею широко открытыми глазами. Она поставила на стол бутылку и, посмеиваясь, что-то говорила, проходя мимо, оглядывала его, будто впервые видела. Ее звали Марфой — он помнил. Она хихикнула, прикрывая рот ладонью:
— Чего стоишь столбом? Садись, в ногах правды нету. — И хвастливо добавила — Я знала, что придешь. Вот… Пей. — Она не отводила смеющихся, жадных глаз.
Он, глядя на нее, молча и быстро выпил, она подвинула ему кусок хлеба и миску, и он стал есть, по-прежнему не отрывая от нее взгляда. Он не чувствовал вкуса пищи и еще раз выпил, сильно толкнувшись своим стаканом в ее.
— Ложись, — сказала Марфа, указывая на постель. — Я на минутку выйду.
У него кружилось в голове от выпитого самогона. Он медленно разглядывал неровные стены, освещенные скудным светом лампы. От постели Марфы, по-женски чистой, пахло свежим сеном и теплом.
Она вернулась. Дмитрий встретил ее пристальным, прямым взглядом.