«Почему? — думал Николай Гаврилович с горечью. — Почему? Разве есть смысл? Чтобы обнищавшие за войну колхозы оставались должными за годы войны? Да, государство должно жить и функционировать. А что такое государство, если не люди, не их интересы, не их счастье? При умелой постановке дела страна может быстро разбогатеть. В чем же дело? Деревня все больше заходит в тупик. На нищете не уедешь далеко, вообще никуда не уедешь. В чем дело? Не в том ли, что случилось самое страшное и люди из творцов и хозяев становятся обывателями и пассивными исполнителями? Или причина кроется глубже?»
Николай Гаврилович откинул одеяло, задернул штору и включил свет. Сердито фыркнул: «К черту!» Нельзя основываться только на отдельных фактах, которыми он располагал, и потом, в его мысли невольно привносилось личное. Обида за понижение.
«Ерунда, ерунда», — сказал Дербачев, натягивая пижаму. Придет день со своими заботами, и некогда будет заниматься самоанализом. Если говорить честно, то и сам он давно уже утратил чувство внутренней раскованности и усадил в себя внутреннего цензора, и что бы ни приходило на ум, немедленно подвергалось внутренней цензуре.
Николай Гаврилович взъерошил волосы и направился в ванную.
Январское утро началось обычно, завтракать не хотелось. Тетя Глаша, закутанная от плеч до пояса в теплый шерстяной платок, несколько раз заглядывала в дверь и напоминала о завтраке. Дербачев только улыбался и продолжал ходить по кабинету, останавливаясь перед стеллажами и пробегая глазами корешки книг. Сегодня на одиннадцать утра он вызвал Селиванова — директора «Сель-хозмаша». Дербачев побрился и, прежде чем стать под душ, долго рассматривал свое лицо, заметно осунувшееся за последние месяцы. Из зеркала на него глядел крепкий человек, далеко еще не старый, с тугими и широкими скулами, с квадратным лбом, смотрел тяжело, в упор, и на левом виске у него пульсировала, билась вздувшаяся темная вена.
Дербачев осторожно потрогал ее указательным пальцем и сбросил с себя пижаму, ноги у него были кривоватые, заросшие на икрах рыжими волосами, с широкими мужицкими ступнями.
«Некрасивые ноги», — подумал он, стал под душ и пустил воду. Холодный обжигающий дождь заставил его испуганно охнуть. Он удержал себя на месте, подставляя под дождь то грудь, то спину, поворачиваясь и приседая. И здесь ни на минуту не покидала легкая тревога, он опять думал о необходимости что-то предпринимать. «Нужно поехать по колхозам, решил он, — и перестать оглядываться. Поступать по совести, разумно и трезво. Пора действовать. Необходимо проверить свои мысли там, среди людей, заинтересованных кровно. Уж потом пробивать в верхах. Все подготовить, основательно подготовить, железно аргументировать, и пора, пора, Дербачев!»
Ровно десять минут десятого он позвонил в свою приемную и предупредил, что сегодня не будет по крайней мере до вечера, попросил отменить все вызовы и вышел из дому. Постовой милиционер у подъезда торопливо ему козырнул, удивленно, — в его сознании выход секретаря из дома всегда совпадал с ожидавшей у подъезда машиной. Дербачев посмотрел постовому в глаза, и тот моргнул. Дербачев поднял меховой воротник пальто и пошел по улице, и постовой глядел ему вслед — у него было молодое, синее от мороза лицо, и он с завистью глядел на меховой воротник Дербачева. В таком пальто можно было прожить без машины, не замерзнешь. Постовой отвернулся, похлопал себя по бокам, попрыгал петухом, увидев вынырнувших из-за угла людей, мерно и независимо зашагал по тротуару.
А Дербачев вышел на Центральную площадь. На автобусной и трамвайной остановках толпились люди, провода в пушистой изморози нависали над ними. Колючий ветерок срывал иней с деревьев, рассыпал его блестящей пылью. Дербачев остановился. Ему было приятно, что здесь не знали его, он стоял и стоял, смотрел по сторонам, он был сейчас таким же, как все двигавшиеся мимо и стоявшие рядом, и только его дорогой серебристый каракулевый воротник отличал его от других людей в потертых пальто и шинелях.
Он прошел на автобусную остановку. Высокий фронтовик в старой офицерской шинели, с багровым шрамом на подбородке разговаривал с большеглазой девушкой. Фронтовик часто задерживал руку с папиросой у рта — прикрывал шрам. «Ему это делать ни к чему», — подумал Дербачев, еще раз отмечая про себя тревожный и радостный свет в глазах девушки.
— Значит, вечером, в девять? — спросил мужчина, и девушка, не отрывая от него глаз, шевельнула губами.
— Хорошо, в девять, — угадал Дербачев.
— Через месяц мне обещают отдельную комнату. Уже ходил, смотрел. Ничего, жить можно.
— Можно, говоришь?
— Прекрасная будет комната, Женька.
— С тобой, Андрей.
— И с тобой тоже. Как мне надоели общежития, если б ты знала!
— Я знаю, — ответила она.
Дербачев посмотрел, как они садились в подошедший автобус. Мужчина поддерживал девушку, она оглянулась, встретила пристальный взгляд Дербачева и сердито нахмурилась.
«За войну люди стосковались по теплу», — подумал Дербачев.
Он прошел дальше, к гранитной глыбе-памятнику. Раньше он видел его всегда издали. «Полякова Г. И. — 1900–1943 гг.», — прочитал он. «Стоп! Стоп! — сказал себе Дербачев. — Кажется, та самая Полякова из Осторецка под кличкой Муха, в сорок втором работала в немецком тыловом госпитале. Она не раз предупреждала партизан Осторечья о карательных экспедициях, ею спасены сотни и сотни людей… Действительно, надо Борисову как-нибудь расспросить».
А летом сорок второго она спасла и его, когда он только что прилетел из Москвы в объединенный штаб партизанских отрядов Осторечья. Она вовремя предупредила о планах обширной карательной экспедиции под шифром «Роза-2». Помнится, в ней участвовали несколько эсэсовских и хортистских дивизий, даже финны. Бои развернулись по всему Осторечью, охватили все соседние области и часть Белоруссии. Немцы, негодяи, жгли леса и деревни, по ночам все было в огне.
Дербачев знал эту Муху только по особо важному списку оставшихся для работы в тылу у немцев. Сейчас он не мог вспомнить ее имени и отчества. Он прочитал надпись раз, второй, прочитал все надписи сверху донизу и вернулся к первой. Долго стоял неподвижно, угнув свою квадратную голову. В спешке, в работе у человека иногда совсем притупляется чувство простой человеческой благодарности, и Дербачев задумался. Прошли годы, случайно он наткнулся на этот гранит. А ведь ему надо знать не только происходящее кругом, но и прошлое, именно ему опаснее всего очерстветь. А если уже? Постой, постой, тут надо разобраться в себе. Нельзя даже себе с налету выносить приговор. Появились ли у него друзья в последние годы? Не по страху и должности, а по естеству? Он решил, что нет. Что говорить, есть у него долги. Что он сделал, например, сверх того, что ему было необходимо по должности и обязанности? Поворачивай, поворачивай мозгами и скажи: «Нет». Помнится, к нему добивалась на прием одна из банковских работниц, жаловалась на какую-то несправедливость. Из-за своей вечной занятости он отделался размашистой резолюцией: «Разобрать по месту работы».
И еще было немало таких случаев, а за всеми заявлениями стояли человеческие судьбы, и, может быть, достаточно было проявить интерес и желание, чтобы люди обрели свою долю справедливости и счастья. А ты взял и не проявил.
«Нельзя, нельзя так», — сказал себе Дербачев.
«А ведь к тебе приходили не тысячи и даже не сотни. К тебе пытались пройти двадцать, тридцать человек. Те, которым позарез нужно. Не мальчик, понимаешь, не от хорошей жизни они хотели попасть к тебе».
«Перестань, перестань! Что еще, в самом деле!» — приказал он себе и пошел от памятника. У трамвайной остановки купил в киоске свежий номер «Осторецкой правды». Через всю первую полосу газеты шел призыв: «Подготовимся к весеннему севу! Досрочно отремонтируем сельскохозяйственную технику! Удобрения — на поля!»
На второй полосе была напечатана речь Вышинского об угрозе новой мировой войны и об укреплении дружбы между народами.