Дмитрий помедлил.

— Не знаю. Мать была врачом, она любила людей, действительно очень простая. Ужасалась болезням, у детей особенно. Очень хорошо помню, передничек у нее еще такой клеенчатый был. Иногда задумаюсь, кажется, вот-вот войдет: «Дима, кушать! Пожалуйста, не забудь рук вымыть».

— За ее память можно бы и горькой, Дмитрий Романович, так, что ли?

— Можно, Николай Гаврилович.

— Знала бы о тебе мать сейчас, интересно, что бы она сказала?

Дмитрий поднял голову, медленно опустил вилку с недоеденным блином на тарелку, вытер руки о салфетку. — Разрешите, я закурю? — спросил он.

— Пожалуйста, бери, вот.

Дербачев сам зажег спичку, поднес, бросил в пепельницу и поглядел, как она догорала. Было бы смешно думать иначе. С самого начала Дербачев знал. Знал, зачем

он, Дмитрий, пришел, знал и оттягивал разговор, усадил за кофе… «Что бы она сказала, если бы все знала о твоей жизни?» Мать? Мать все понять могла… Вот она — моя жизнь, на ладони. Досталось в войну, до сих пор не могу опомниться, дорог каждый час тишины. Работаю, учусь, редко хожу на собрания. Зачем кричать и потрясать кулаками, там все заранее обговорено и подготовлено.

Дербачев ходил по комнате, тетя Глаша убирала со стола. Дмитрий не заметил, когда Дербачев щелкнул выключателем, в комнате стало светло и уютно. Дербачев думал о семье. Сын недавно прислал письмо, непонятное и тревожное, во многом недосказанное. Причина недосказанности Николаю Гавриловичу ясна. Дербачев любил сына, ему было больно: тот в чем-то усомнился, заколебался и встревожился под тяжестью слухов. А слухов не могло не быть. Дербачев слишком хорошо знал прошлое свое окружение. И еще Дербачев думал о Юлии Сергеевне Борисовой. Подготовка к областному совещанию по сельскому хозяйству шла полным ходом. Юлия Сергеевна после расширенного и бурного бюро обкома на прошлой неделе словно бы и приняла программу Дербачева, только от дальнейшего сближения уклонялась. Сам он в разговорах с ней чувствовал упорное внутреннее сопротивление. Последнее время он слишком много думал о ней. Нужно отдать ей должное. Она умно отстаивала свою точку зрения. Не учла только одного: колхозы нищи, драть с них еще одну шкуру — значит совсем отправить их на тот свет.

Впрочем, хотела ли учитывать? Так ее план хорош, хорош, нужно обязательно проверить, продумать. А вдруг Москва расщедрится и отвалит? Действительно, вся область сразу преобразится. В пойме Острицы можно создать крупные животноводческие хозяйства с высокой механизацией.

Взглянув на потемневшее, напряженное лицо Дмитрия, Дербачев подошел к окну, задернул штору. Ему стало стыдно — за чужой жизнью, может быть бедой, он наблюдал беспристрастно и холодно, как сторонний.

С каких пор за ним появилось такое? Пригласил человека, поит его кофе, угощает блинчиками и выворачивает душу наизнанку, а знает о нем, по сути дела, с чужих слов.

Понять было трудно, чертовски трудно. Дербачев почувствовал в судьбе Дмитрия особую правду и справедливость, она не укладывалась в известные ему каноны. Интерес к Дмитрию усилился. Теперь Дербачев не смог бы спокойно относиться к нему, как в начале разговора.

Если вначале у Дербачева на все было готовое и твердое решение и он знал, что говорить и советовать, то теперь все переменилось. Он считал себя не вправе вмешиваться и мерить на свой аршин, несмотря на положение сильного. Дмитрий пришел не потому, что сомневался, или был слаб, или не знал, что делать и как поступить. Его возмутила бесцеремонность и бессердечность людей, он пришел, желая уберечь от оскорбления другого, уже надломленного. Если все считали, что имеют право вмешаться, то Дмитрий отвергал всех и требовал отступиться и не вмешиваться. Дербачев был в затруднении. Хороший, честный человек? Да. Обещающий специалист? Да, наверное, да. Может хороший человек ошибаться? Да, может. Но человек был молод и горяч и убежден в своей правоте, это обезоруживало. Он любил. Он любил женщину с нечистым, тяжким прошлым и требовал, чтобы от них отступились. Дербачев мог его понять, но он не мог не понимать, что все дальнейшее будет зависеть прежде всего от самого Дмитрия и, если он решится, ему придется очень туго. Дербачев мог бы, конечно, вмешаться и как-то повлиять на эту историю и даже совсем ее прекратить.

Дело, как видно, в другом. Он не будет вмешиваться. Не потому, что равнодушен или бессердечен. Наоборот, это должен решить сам Дмитрий Поляков, и если он сюда пришел, значит, в нем есть какое-то сомнение, и он должен решить все сам. В таких случаях любой, кто бы он ни был, плохой советчик.

— Ты ее любишь? — спросил Дербачев напрямик, и Дмитрий сразу ответил:

— Люблю, Николай Гаврилович. Я ее понял. Конечно, люблю.

Он не стал больше ничего объяснять, и Дербачев встал. — Что ж, — сказал он, — тебе будет трудно. Труднее, чем ты думаешь. Выдержишь?

— Не знаю.

— Верю тебе, здесь решает твоя правда, Дмитрий. Твоя. Для остальных есть и другая правда, вот в ней ты не волен. Здесь решай сам.

«Что? Что решать, когда все решено? — хотел спросить Дмитрий и промолчал. — А что решено? И решено ли?»

— Иногда человек возьмет и взвалит на себя не под силу, — сказал Дербачев.

— Я ее люблю.

— До свидания, Дмитрий. Желаю тебе добра. О деле не забывай. Звони при случае. И вообще заходи.

— Спасибо. Спокойной ночи, Николай Гаврилович.

— Спокойной ночи. Я тебя провожу.

В ближайшие дни Дербачев забыл о разговоре с Поляковым — наступило напряженное и тревожное время, разгар подготовки к областному совещанию по сельскому хозяйству, телефоны звонили неистово и беспрестанно. Дербачев наконец полностью вошел во вкус дела. Сам обзванивал секретарей райкомов, председателей райисполкомов и колхозов, почти не ночевал дома. Нужно спешить, ничего не проворонить, весна была на носу. Дербачев уже в этом году мечтал о частичных перестройках. Совещание пропагандировалось в печати: «Подготовимся к севу! Лучше использовать землю! Дадим стране больше сельскохозяйственной продукции!» На таком освещении настоял Дербачев, и это совсем насторожило Юлию Сергеевну. Она тоже ездила по колхозам, писала в газеты, присутствовала на собраниях и заседаниях различного рода и делала много другого, положенного по ее должности. Совещание должно было состояться в середине марта, и все к нему готовились. В отношении Борисовой Николай Гаврилович внешне не изменился, был очень внимателен и приветлив, давая указания, делал упор на общее значение совещания, не касаясь частностей. Но Юлия Сергеевна знала: в райкомах и колхозах шла напряженная подготовительная работа, каждому колхозу предлагалось явиться на совещание с готовым планом наилучшего использования своих земельных угодий, высказаться откровенно и широко. Юлия Сергеевна только теперь начала понимать, какое это смелое, может быть, чересчур смелое начинание. Где-то в глубине души она отдавала Дербачеву должное и болезненно завидовала широте и размаху его планов. Рядом с ним острее чувствовала и свои собственные возможности, и ей часто теперь казалось, что они не меньше дербачевских. В крайнем случае ее планы, если их осуществить, привели бы к тому же, что и у Дербачева. Пусть чуть длиннее, зато в тысячу раз надежнее.

На днях она встретилась с генералом Горизовым; тот, как всегда, был галантен и тонко шутил. Горизов в штатском нравился ей больше. Дьявольски неприятный и скользкий получился разговор, и Юлия Сергеевна забыть его не могла.

— Живем-здравствуем? — спросил Горизов, пожимая руку осторожно, с настойчивой властностью всматриваясь в ее похудевшее лицо.

— Вашими молитвами, — отшутилась она.

— Бледны что-то, Юлия Сергеевна. Здоровы ли?

— Благодарю вас, Павел Иннокентьевич, работы много.

— Красивых женщин нельзя утомлять, они созданы для поклонения.

— По этой причине у вас нет женщин в аппарате?

— Красивых женщин нет, Юлия Сергеевна.

Борисовой было неприятно под пристальным взглядом цепких черных монгольских глаз Горизова, ей хотелось уйти. Звонко цокала капель. «Весна», — с удивлением подумала Юлия Сергеевна, и ей еще сильнее захотелось уйти.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: