И собрание прошло, и письмо, исчерченное сотнями подписей, увезли в город, где его присоединят к сотням и тысячам подобных, упакуют в мешки и спешно отправят по назначению. Кому не приятно получить хорошее письмо?
Степану сейчас некогда об этом думать. По простоте душевной, по занятости. Ему говорили: нужно, и он делал. Потом, не первое благодарственное письмо отправляли туда, вверх; раз так нужно, он делал.
Степан шел на колхозный двор осмотреть телеги, поговорить с животноводом о предстоящем сенокосе. Нужно найти для косарей хотя бы немного хлеба и мяса. Хотя бы по сто граммов мяса в день. Иначе с сенокосом ничего не получится и никакого сена не будет. Недаром ведь пословица говорит, что коси до петрова дня дрова — все будет трава, а после петрова дня и трава хуже, чем дрова. А к осени обещали дать коров и овец, их надо кормить. Нужно поговорить с животноводом, забить ту самую корову, яловую Рыжуху. Можно составить на нее акт, сдохла и сдохла. А еще неплохо послать бы на Острицу мужиков с бреднями. Пусть бы походили по мелким местам.
Степан остановился, почесал затылок. На той неделе двоих там в клочья разнесло, мин еще полно. Вот ведь скоты, даже в реки понабросали такого дерьма.
Степан задумался и не расслышал голоса уполномоченной райкома, проводившей вчера собрание. Борисова, догнав его, сердито сказала:
— Вас никак не остановишь, Степан Иванович.
— Вот, иду. По делам иду.
— Вы мне нужны, Степан Иванович, на минутку.
— Хоть на минутку, хоть на час, товарищ Борисова. Он выжидающе взглянул на нее. Приноравливаясь к его широкому солдатскому шагу, Борисова пошла рядом, некоторое время молчала. Зеленый берет, старая гимнастерка и сапоги — все только подчеркивало ее молодость и шло к ней; стыдясь этого, она разговаривала строго, иногда нарочито грубо. Она еще не привыкла к своему новому положению, к работе в райкоме партии. Вначале было очень трудно. Она понимала необходимость, она все время была на комсомольской работе, сейчас самый молодой коммунист в районе, говорят, способный организатор. По крайней мере, так считали старшие товарищи, и она не раз слышала их мнение. Она не придавала значения подобным разговорам, хотя в глубине души ей приятно. Многое заставляло ее упорно работать, отдаваться делу до самозабвения, до полной отрешенности. Для товарищей, близко знавших ее, она имела свое лицо, для Степана Лобова она инструктор райкома, и он видел в ней только начальство.
— Знаете, по моим наблюдениям, Степан Иванович, у вас не совсем благополучно в колхозе. Я разыскиваю парторга, оказывается, он болен.
— Чернояров давно хворает.
— Поэтому я и решила поговорить с вами. Давайте куда-нибудь в тень, жарко так.
— Пойдемте. Вон напротив, в сад можно.
— Ваш?
— Мой. Сгорел наполовину в войну, хороший сад был.
— Вырастет, ничего.
— Все растет. Сад, конечно, тоже растет. Вон туда, на скамеечку, проходите, там тени больше.
Борисова огляделась. Сад стар и запущен, густо обсажен кустами акации. Сухой воздух затруднял дыхание, солнце чувствовалось и в тени. Степан расстегнул ворот грязной рубахи, полез в карман за табаком.
— Все сгорит, — вздохнул он, ловко скручивая одной рукой цигарку — кисет зажат в коленях. — Рожь, считай, сгорела, еще немного — картошка сгорит. Земля — хоть яйца пеки.
Степан подумал о новой голодной зиме, о пустом трудодне, о землянках, в которых придется жить, о болезнях, о налогах, которые нечем платить. И еще он подумал, что ничего в крестьянском деле не смыслит эта девчонка, зря их присылают. Он сидел рядом и курил и незаметно о спинку скамейки почесывал зудевшее плечо. Они разговаривали вначале о сенокосе, о ходе полевых работ. Борисова расспрашивала о прополотых гектарах, о строительстве скотного двора, о многом другом, что знала по сводкам, по газетам, из разговоров на совещаниях в райкоме. И председатель терпеливо отвечал и разъяснял. Эта еще умнее других, она хоть не давала указаний по каждому поводу и не начинала тут же «выправлять положение».
— Вот так живем, товарищ Борисова. Засуха. Хорошего ждать пока не приходится.
— Я заметила. Мне вчера во время собрания показалось, дела у вас не совсем в порядке. Знаете, мне стало известно, некоторые письмо не подписали. Такие настроения… Невероятно! Кстати, не узнали, кто именно?
— Нет, — ответил он, и она поняла, что сказал неправду.
Степан докурил, обжигая губы, тщательно затер окурок подошвой.
— Здесь, Степан Иванович, возможны не наши влияния, нельзя так оставлять. На трудности, конечно, никто глаз не закрывает. Какие у вас соображения?
— Никаких у меня соображений.
Он встал. Отсутствие руки начинало сказываться, вся его фигура слегка уходила влево.
— Чего тут сообразишь? Егорка! — крикнул он громко и зло.
Борисова от неожиданности подняла голову. На зов председателя из-за вишневых кустов вышел худой мальчишка в грязных, прорванных на коленях штанах, остановился поодаль, исподлобья взглянул на отца.
— Звал?
— Звал. Поди принеси тот хлеб, что нам тетка Марфа вчера испекла. Живо.
— А зачем?
— Нужно. Иди, говорю тебе.
Егорка топтался на месте, чесал одну ногу другой и, наконец, сказал:
— Знаешь, батя, я его съел.
— Весь? — в голосе председателя послышалась досада.
— Немножко осталось, все жрать хочется… Я тебе оставил.
— Ладно, принеси сколько есть.
Не глядя на Борисову, Егорка повернулся, и через минуту на широкой ладони председателя лежал темный бесформенный кусок, напоминающий не то влажную темную глину, не то сырой навоз.
— Вот, посмотрите. Ты беги, Егорка, играйся. Борисова взяла, разломила, понюхала, подняла глаза на председателя. Она не понимала. Степан ощерил крупные, ровные зубы.
— Враг, говорю.
— Что?
— Враг. Хуже всякого другого, скрытого. Мы его едим, такой хлеб. Конский щавель, прошлогодний гнилой картофель да липовая кора. Не понимаете? Ну, кушаем, берем и кушаем.
Борисова положила липкий ком на скамейку и встала.
Степан Лобов увидел ее жестко сжатый рот и подумал, что она не такая уж безобидная.
— Во время оккупации мы ели кое-что похуже, — сказала она. — Однако мы верили, умирали и боролись. Нужно понимать — вынести такую войну. Только по колхозам наш ущерб составил сто восемьдесят один миллиард рублей, Степан Иванович. Тут сразу не выпрямишься. Тут жалостливыми разговорами не поможешь — идет первый год послевоенной пятилетки. Никто не говорит — тяжело будет. Подождите, оседлаем Острицу, поставим гидростанцию… Такие разговоры в области уже идут. Вы понимаете, что это будет значить для наших колхозов?
— Я понимаю, — ответил председатель. — А старики с ребятишками? Попробуй втолкуй им. А я понимаю, вот понятие, — он хлопнул себя по пустому рукаву. — Только к чему разговор? Хлеба он не прибавит. Говори не говори… — Лобов посмотрел на свою ладонь, пошевелил кургузыми, толстыми пальцами.
У председателя мужицкая логика, железная, против нее трудно возражать.
— Нужно верить, работать, — сказала Борисова, помолчав.
— Работаем. Как еще работать?
— Мне придется, Степан Иванович, доложить в райком о настроениях у вас. Далеко зайти можно. Всем трудно, нужно перетерпеть, потрудиться.
Она неожиданно замолчала, повернулась в сторону и остановилась. Она следила за высоким человеком с неподвижными глазами. Он шел мимо, почти бесшумно ступая, передвигая ноги замедленно и осторожно. Он прошел мимо Борисовой и Степана Лобова, словно их совсем не было. Борисова глядела в медленно удаляющуюся прямую спину. Все выскочило у нее из головы. Ее охватила слабость, захотелось присесть. Она с трудом удержалась, чтобы не побежать за странным человеком и еще раз не заглянуть в его неподвижное лицо.
— Кто это? — спросила она председателя.
— Из Германии вернулся. Племянник моего соседа. Вначале ничего, а потом совсем, вон видите… Ходит целыми днями. Дойдет до конца деревни — назад. Руки-ноги целые, в полном порядке, а голова… — Степан повертел пальцем у лба. — Соображать соображает, разговаривает, на вопросы отвечает, а памяти нет. Ничего не помнит. Новое все сразу забывает. Отшибло, как срезало.