– Что же прикажешь взять? – защищался Бородин.– «Накануне»? Или, может быть, «Что делать?»? Сочинять дуэт Лопухова с матерью Веры Павловны? Или ариозо Рахметова… когда он на голых досках лежит?
– Напрасно ты иронизируешь. Тебе это должно быть особенно близко.
Катя не раз сравнивала Бородина с героями Чернышевского: «Доктор Кирсанов ну прямо с тебя писан!»
– Совсем это мне не близко. То есть в музыке.
– Но почему же? Почему?
– Этого я не могу объяснить. Не влечет, и всё.
– Не понимаю. Не могу понять.
Она понимала, но это противоречило всему ее воспитанию.
– Если с тобой согласиться, Катюша, то Глинка должен был непременно написать оперу о декабристах: «Княгиню Волконскую», например.
Катя молчала. Глинку нельзя осуждать. Глинке позволено.
– Однако он этого не сделал, как тебе известно. Выбрал историю, потом сказку… А в обеих операх – ты не станешь отрицать,– героика.
– И в наше время героики достаточно,– сказала Катя. Но больше не спорила.
Другой разговор был с молодым историком. Бородин показал ему либретто «Князя Игоря».
– Отличная канва для музыки,– сказал историк, прочитав либретто.– И текст превосходный. Могу предсказать успех. Но… драматизма подлинного нет. Слишком уж все примиряюще. И – неправдоподобно.
– То есть?
– Да вот пример – отдаленный – Тарас Бульба у Гоголя убивает родного сына за то, что тот полюбил польскую панну во время войны с поляками…
– Не за то, а за измену товариществу, родине.
– Такая любовь во время войны уже есть измена родине. Во всяком случае, может привести к измене. И – привела. Вот и драма. А у вас сын русского князя, воин, участвующий в походе, заводит роман с дочерью половецкого хана. И остается прав. «О моя ла-а-да!» И сам хан у вас такой благородный, милостивый к своему врагу. А ведь жестокость и коварство этих завоевателей были беспримерны. Да и российские воины в побежденных ими городах не хороводы водили.
– Опера не хроника и не учебник истории.
– Вы правы. Поэты и живописцы часто с историей не в ладу. Вспомните Шиллера… Что же с композиторов требовать? Может, так и надо.
– Мы историю изучаем…
– И Владимир у вас Галицкий – личность сама по себе омерзительная – даже в сценарии не лишен некоторого изящества… А в музыке – воображаю, что будет!
– Я его приукрашивать не стану. Он циник, и поэтому…
– Уж вы сочините! Нет, музыка с историей не в ладу. На это можно было возразить, что и сама история не такая уж непогрешимая наука. Недаром одна школа сменяет другую… Но замечания задели Бородина. В самом деле, в либретто мало действия, конфликтов нет. Он охладел к «Игорю», и работа остановилась.
А жизнь мчалась и требовала своего. Целых четыре года прошло, прежде чем он снова вернулся к своей опере. Но за эти годы во многом изменились его собственные воззрения. Он теперь знал, что опера будет эпическая, а в эпосе музыкальном другие характеры и отношения, чем в лирике или в драме. Так шесть лет назад, в семьдесят третьем, опять началась его жизнь в музыке. Это захватило его сильнее, чем наука и преподавание, хотя внешне было почти незаметно, и друзья упрекали его, что опера не двигается вперед.
Он побывал в старинных русских городах: во Владимире, в Суздале; слушал в церквах пение и колокольный звон, изучал Ипатьевскую летопись. Просил Стасова свести его со знатоками восточных обычаев. Стасов знал всех и вся и вскоре разыскал венгерского этнографа Хунвальфи. Тот, оказывается, обнаружил в Венгрии целую деревню, населенную потомками древних половцев. Сохранившиеся в тех местах тюркские напевы он прислал Стасову, а тот показал их Бородину.
Пригодились также сборники русских песен и мелодии, услышанные в народе, вроде песенки горничной Дуняши, которую она привезла из деревни, и запевов Давыдовского крестьянина Вахрамеича.
И опера двигалась, несмотря ни на что. Бородин лепил ее крупно, рельефно, с большими ариями и ансамблями.
Его идеалом были оперы Глинки, в особенности «Руслан». Напротив, «Каменный гость», где музыка гибко следовала за каждым словом, нравился ему, но не увлекал. Он не мог бы писать оперу сплошным речитативом даже самым выразительным и красивым, как у Даргомыжского, хотя и сам владел речитативом [38]и, где нужно, умело применял его.
Покойный Даргомыжский знал эту особенность Бородина. Он любил его, как сына, и уважал его стремления и наклонности, несмотря на то, что они расходились с его собственными.
«Игорь» был логическим продолжением симфоний Бородина и его романсов: Стасов называл их эпическими картинами; и так же понимала их Сашенька Пургольд, их первая чуткая исполнительница. Та самая Анна-Лаура [39], которая в «Каменном госте» оттеняла каждое слово в раздробленной мелодии, пела совсем по-другому романсы Бородина: сразу схватывала основное и широко обобщала.
Прошедшим летом в «роскошном кабинете под голубыми сводами» он успел написать почти все первое действие оперы. Да еще был задуман квартет.
Все это или хотя бы часть он должен показать сегодня у Корсаковых.
…Леночка обещала разбудить, так что можно не беспокоиться. Да он и не спит. Или, пожалуй, спит. Потому что ему видится квартира Боткина; только это не квартира Боткина, а опушка темного леса. Какие-то чудные человечки в остроконечных колпаках сидят вокруг зажженного костра и колдуют. Среди них сам Боткин в каком-то странном одеянии: на нем белый халат, вроде медицинского, но из плотной блестящей материи, и сам он вроде мага.
Ага! Это продолжение сегодняшнего разговора.
«Скоро Новый год,– сказал Боткин,– вот и новогодний костер. Сейчас разгорится… А вы,– обращается он к человечкам,– изыдите! Свое дело сделали, и ладно. Как нужно будет, позову».
Человечки скрылись. Боткин крикнул куда-то вдаль: «Потуши, Настенька, лампу! Вот так. Уютнее и фантастичнее».
Вокруг стало еще темней, а костер запылал ярче.
«Нет, ты все-таки ренессансный человек»,– сказал Бородин.
В этом сне Боткин – его интимный друг.
«Это я сейчас докажу. Костер зажжен, пора дать ему пищу. Ну, Александр Порфирьевич, бросай!»
«Да нет у меня ничего такого, что я хотел бы…»
«Есть. Уверен, что, избавившись от своего хлама, ты почувствуешь громадное облегчение… Да что-то горит плохо. Эй, вы, сюда!»
В темноте опять замелькали остроконечные колпачки. Бородин отшатнулся.
«Не беспокойся: вот их уж и нет. Попробуй, и увидишь, как славно будет».
«Делай как знаешь»,– говорит Бородин неожиданно для самого себя.
«Отлично! Прежде всего швырнем туда твоих котов…» «Постой!»
«Зачем тебе столько котов? Огромные, жирные, вечно разгуливают по дому, садятся за стол, на шею к тебе, рвут бумагу, царапают гостей. У меня вот шрам – видишь?»
Странно: то он выглядит волшебником, а то становится похож на того Боткина, которого все знают. И говорит тоже по-обычному:
«Коты – это негигиенично: от них могут быть разные болезни. Итак – в огонь!»
«Что ты! Живых тварей!»
«Да ведь это так… Ты их и не увидишь».
«Ну, если не увижу…»
«А ведь тебе легче стало? Признавайся!»
«Чуточку легче». Боткин хлопнул в ладоши:
«Теперь настала очередь всяких твоих родственников, приживалов, трутней, этих твоих Мамаев и прочих. Многих ты даже не знаешь. А они, пользуясь твоей добротой, отнимают бездну времени… Что говорить: живешь ты безалаберно, дико, вредно и при твоей комплекции, если не возьмешь себя в руки, долго не протянешь. Это я тебе как врач говорю».
Подул ветер, деревья застонали, но костер все так же ярко горел.
«Ну как? – продолжал Боткин.– Долой надоедливых посетителей, дураков, салопниц, дармоедов, все лишнее, мешающее, весь этот… ренессанс… Воздуху!»
В самом деле, становилось легко.
«А теперь долой ко всем чертям все твои так называемые общественные обязанности».