Эх, думаю, когда они еще так соберутся? Лови их потом всех порознь по городу…
– А ну, – говорю Виктору, – лети к Васильеву. Пускай приезжают, берут. А я покараулю.
Виктор убежал, я на всякий случай к соседнему дому в тень отошел. Стою, заглядываю через забор, нетерпение меня мучает…
И вдруг слышу позади себя ласковый голос:
– Интересуетесь нашей жизнью, товарищ Пронин?
Повернулся я: стоит передо мной Губинский и рядом с ним два парня – медведи, а не люди, каждый косая сажень в плечах.
– Да так, – говорю, – загляделся. Гулял по городу. Именины там, что ли?
– Да нет, – говорит Губинский. – Здесь Кирьяков живет. У него всегда люди собираются. Он сказки сказывать любит. А тут еще приезжий один зашел, записать их хочет. Нарочно для этого ездит. Песнями интересуется, былями… Да вам не угодно ли зайти?
– В другой раз как-нибудь, – говорю. – Поздно уж.
– Ничего не поздно, – отвечает Губинский. – Хозяин рад будет. Право слово, зайдемте.
– Спать хочется, – говорю. – В другой раз.
– Идемте-идемте, – зовет Губинский.
Вижу – не уйти мне от них. Встали парни с боков у меня – не пойду, так поднимут и унесут.
– Если уж вы так настаиваете, – пойдемте, – говорю.
Подошли к калитке. Калитка заперта. Застучал Губинский, как-то не по-простому, с перерывами. Условный стук, конечно.
Выходит кто-то из дома, отодвигает засов, открывает калитку – показывается невысокий человек, немолодой, с бородкой.
– А я к тебе, Павел Федорович, гостя привел, – говорит Губинский. – Сказки твои пришли слушать.
– Что ж, милости просим, – отвечает хозяин. – Гостям всегда рады.
Запер калитку… Иду один в логово к зверю, и не могу не идти.
Заходим в горницу. Под потолком керосиновая лампа висит. За столом люди сидят. Действительно, человек семь или восемь. Лица сытые, одеты прилично. По облику – зажиточные обыватели. Среди них только приезжий этот самый выделяется – и одет по-другому, и лицо интеллигентное. На столе бутылка водки, закуска, но по окружающим незаметно, чтобы они много выпили.
– Вот еще одного гостя привел, товарищ Пронин, – называет меня Губинский.
– Вы уж лучше скажите нам, как вас по имени-отчеству величать? – спрашивает хозяин.
– Иван Николаевич, – говорю.
– Вот и хорошо, – отвечает он. – Будьте как дома, присаживайтесь.
Вижу, рассматривают меня.
– Где это вы так выгваздались? – спрашивает Губинский с насмешечкой. – Точно где пьяный на земле валялись. Упали, что ли?
– Поскользнулся, – говорю, а самого досада точит, понимаю ведь, что он надо мной издевается, сдерживаю себя.
Поздоровался я со всеми за руку, как полагается, сел. Наливают мне в рюмку водки, пододвигают студень.
– Спасибо, – говорю. – Напрасно беспокоитесь.
– Благодарить после будете, – говорит хозяин. – Кушайте.
– А ты продолжай, продолжай, Павел Федорович, – говорит Губинский. – Мы ведь для того и зашли, чтобы тебя послушать.
– В таком разе я спервоначалу скажу, – говорит Кирьяков. – Другие не посетуют. А то Ивану Николаевичу неинтересно будет.
Все идет мирно и приятно. Придвигаю тарелку со студнем, накладываю хрена из стакана, беру ломоть хлеба… Что-то дальше будет?
– Я тут один уральский сказ сказываю, – обращается ко мне Кирьяков. – В старину еще наши мастеровые сложили. О том, как черт с кузнецом местами меняться задумали. Вот начнет кузнец работать в кузнице, наломает себе бока за четырнадцать часов, постоит у огня, перемажется весь черной сажей, и впрямь на черта станет походить. Ну а потом куда кузнецу деваться, кроме как в кабак? Кто тогда не пил, – тогда каждый пил. Придет кузнец в кабак, напьется в долг пьяным и начнет буянить. Тут его кабатчик за шиворот да на улицу: “Проваливай, черт грязный!” А сам лишнюю полтину в книжку за кузнецом запишет. Пойдет кузнец домой. Болит у него сердце, на всех серчает и кроет почем зря приказчиков, хозяина, кабатчика, одним словом, всех чертей, которые у него из жил кровь тянут. Много побасок про эту жизнь сложено, а говорить их боялись. Не ровен час, услышит гад какой и донесет приказчику. Вот одну из них я и сказываю…
Сидят все, слушают. Едой так, между прочим, занимаются. Я тоже ковыряю свой студень и к соседям приглядываюсь. Все – здоровые мужики и хитрые, должно быть, подрядчики или десятники. Рассматриваю их и сам соображаю: дошел Виктор или еще не дошел.
А Кирьяков продолжает рассказывать: – Вот раз вытолкнули кузнеца из кабака: “Иди, чертяка страхолюдный!” Пошел кузнец по улице, идет и думает: “Хоть я и не черт, а с удовольствием согласился бы стать чертом и в аду жить. Пускай черт на моем месте поживет, узнает, как здесь сладко”. А черт – известно, черт. О нем скажешь, а он тут как тут. Услыхал, как кузнец чертыхается, и думает: “Постой, друг, ты, видать, не знаешь моего житья, вот поведу я тебя в ад, будешь помнить”. Приходит черт к кузнецу и говорит: “Здорово, кузнец, давно я тебя хотел видеть”. Спрашивает его кузнец: “А ты кто такой?” Черт покрутил хвостиком, подмигнул глазом и говорит: “Не узнаешь, что ли? Ты же со мной местами меняться хочешь. Вот я черт и есть”. Кузнецу что – черт так черт. Не любил кузнец словами зря бросаться и говорит: “Давай меняться. Я к тебе в ад пойду, а ты ко мне в кузницу. У тебя лучше”. Черт и говорит: “Ты в аду не бывал, смерти не видал, потому так и говоришь”. Одним словом, черт свое, а кузнец свое. Тут черт осерчал на кузнеца за то, что тот ему перечит, и поволок в ад показывать, как мученики да грешники жарятся в смоляных котлах…
Тем временем я продолжаю рассматривать своих соседей по столу, приглядываюсь к ним и запоминаю. С одного на другого глаза перевожу, и только приезжего этого не удается рассмотреть. Сидит он в тени и низко-низко склонил лицо над записной книжечкой – все пишет, сказку, должно быть, записывает. Долго он так сидел, но вижу я, что чувствует он на себе мой взгляд. Поднял голову… Не стану хвастаться, мерзко стало у меня на душе, будто сам я в смоляном котле очутился. Узнал я его. В девятнадцатом году знал как учителя из-под Пскова, в двадцатом году принял за красноармейца с заставы… Неужели, думаю, обманет он меня и на этот раз? Где же, думаю, наши? Чего они медлят?..
А Кирьяков все рассказывает:
– Пришли в ад, повел черт кузнеца по геенне огненной, показывает все, а сам думает, что кузнец устрашится и назад запросится. А кузнец идет и хоть бы что ему, как дома себя чувствует. “Кому ад, а мне рай”, – говорит. Ходили они, ходили, черт и спрашивает кузнеца: “Ну как, страшно? Видишь, как грешники в смоле кипят?” Осерчал кузнец и говорит черту: “Иди ты к своей чертовой матери, не морочь мне голову. Вот я тебе покажу настоящий ад. Идем обратно на землю…”
Делаю я вид, что слушаю сказку, а сам совсем об ином думаю, и удивительно мне теперь, как я эту сказку на всю жизнь запомнил. Смотрю на своего знакомца и вижу – узнал он меня. Не только узнал, но и понимает, что я его тоже узнал. Смотрим мы друг на друга, точно ждем чего-то, и думаю я – кто первый из нас не выдержит.
– А что, – вдруг прерывает он хозяина, – конец этой сказке нескоро?
– Почему “нескоро”? – отвечает хозяин. – Близко конец. Самую малость досказать осталось. Потащил кузнец черта в кузницу. Пришли, идут, а в кузнице ночь черная от пыли да от сажи. Сто горнов горят, четыреста молотов стучат. Рабочие ходят, рожи у них, как полагается: нет кожи на роже. Кузнец впереди, черт позади. Тут начали железо из горна доставать и мастеру на лопате подавать. У черта искры из глаз посыпались, он уже и дышать не может. А тут еще беда: увидал хозяин кузнеца и закричал: “Ты что, черт, без дела расхаживаешь, морду побью!” Испугался черт, спрашивает кузнеца: “Что это он?” Покосился кузнец на черта. “Морды всем бить хочет, и тебе побьет”, – говорит…
Слышу я – стоит кто-то позади меня, дышит в затылок… Неужели, думаю, заметили что-нибудь? Неужели наши не могут подойти тихо? А сам смотрю на Кирьякова…