диаволом. Город Флоренция — «диаволов злак», а цветок на нем — Флорентийская Лилия — чекан тех золотых флоринов, что «делают из пастырей Церкви волков», щенят «древней Волчицы», проклятой Собственности — Алчности.[383]
Главная мука в ненависти Данте к Флоренции — вопрос всей жизни его, как и жизни св. Франциска Ассизского, — о проклятой собственности и благословенной «общности имения»: то, что мы называем «проблемой социального неравенства».
злорадствует Данте, терзая душу и тело родины — свое же собственное тело и душу.
Чуть не с каждым шагом по кругам Ада, по уступам Святой Горы Чистилища и по звездным сферам Небес, вспоминает он и проклинает Флоренцию. Ненависть его к ней так неутолима, что и в высшей из небесных сфер, пред Лицом Неизреченного, он все еще помнит ее, ненавистную — любимую, мачеху — мать.
Но, чем больше ненавидит ее, тем больше любит. Главная мука изгнанья — вечная мука ада — эта извращенная любовь-ненависть изгнанников к родине, проклятых детей — к проклявшей их матери.
«Мир для нас отечество, как море для рыб… Но, хотя из-за любви к отечеству мы терпим несправедливое изгнание… все же нет для нас места на земле любезнее Флоренции».[386] — «О, бедная, бедная моя отчизна! Какая жалость терзает мне сердце каждый раз, как я читаю или пишу о делах правления!»[387]
говорит Данте-изгнаннику, в Чистилище, тень Гвидо дэль Дука.
говорит ему флорентиец Фарината, в Аду. Тени, в загробном мире, продолжают любить родную землю, как будто она для них все еще действительнее, чем рай и ад.
Данте, наяву, слепнет от ненависти, не видит отечества, — но видит его во сне. «Больше всех людей я жалею тех несчастных, кто, томясь в изгнании, видит отечество свое только во сне».[390] Ожесточен и горд наяву, а во сне плачет, как маленький прибитый мальчик: «О, народ мой, что я тебе сделал?» Тихие слезы льются по лицу; вся душа, исходя этими слезами, истивает, как вешний снег — от солнца.
Жизнь Данте в изгнании — смерть от этой страшной, извращенной любви-ненависти к отечеству.
мог бы он сказать и Флоренции, как сказал Беатриче.
Знает, что никогда не будет прощен, а все-таки ждет, молит прощения, и будет молить до конца.
Но этого люди не знают и никогда не простят того, кто слишком на них не похож, как волки не прощают льву, что он — лев, а не волк. Данте — изгнанник. Данте — нищий.
это скажет он о другом, но мог бы сказать и о себе, да и говорит, хотя иными словами, в 1304 году: «Бедность внезапная, причиненная изгнанием… загнала меня, бесконного, безоружного, как хищная Звериха, в логово свое, где я изо всех сил с нею борюсь, но все еще, лютая, держит она меня в когтях своих».[393]
Прежде, в отечестве, когда делал долги, только концами зубов покусывала, как бы играючи, а теперь всеми зубами впилась, вонзила их до крови.
Данте знает, конечно, что есть две Бедности: «Прекрасная Дама», gentile Donna, св. Франциска Ассизского, «супруга Христова», та, что «взошла с Ним на крест, когда Мария осталась у подножия Креста», — и другая, «хищная Звериха», «древняя Волчица»: грешная бедность — волчья жадность, волчья зависть. «Холодно-холодно! Голодно-голодно!» — воет она, и этой страшной гостье «никто не открывает дверей охотно, так же как смерти».[394] Знает Данте и то, что от внутренней силы каждого зависит сделать для себя бедность благословением или проклятием, славой или позором; победить ее или быть побежденным.
«Блаженны нищие, ибо их есть царство небесное» — это легко понять со стороны, для других; а для себя — трудно; чтобы это понять и сделать (а не сделав, не поймешь), надо быть больше, чем героем, — надо быть святым. Как приняли бы и вынесли бедность даже такие герои, как Александр Великий и Цезарь, еще большой вопрос. Данте был героем, может быть, в своем роде, не меньшим, чем Александр и Цезарь, но не был святым. Самое тяжкое для него в бедности то, что он побежден ею внутренне, унижен перед самим собой больше, чем перед людьми. Медленно растущим гнетом бедности раздавливается, расплющивается душа человека, как гидравлическим молотом. В мелких заботах бедности даже великое сердце умаляется, крошится, как ржавое железо или выветрившийся камень.
Чувство внутреннего бессилия, измены и лжи перед самим собою, — вот что для Данте самое тяжкое в бедности. Благословляет бедность в других, а когда дело доходит до него самого, проклинает ее и запирает от нее двери, как от смерти. В мыслях, «древняя Волчица» есть, для него, проклятая Собственность, Богатство; а в жизни, — Бедность. Одно говорит, а делает другое; думает по-одному, а живет по-другому. И если чувствует, — что очень вероятно, — это противоречие, то не может не испытывать тягчайшей муки грешной бедности — самопрезрения.
Судя по тогдашним нравам нищих поэтов, Данте, может быть не слишком усердствует, когда, стараясь отблагодарить своих покровителей за бывшие подачки и расщедрить на будущие, славит в «Чистилище» кошелек великолепного маркиза Маласпина, более щедрый для других, чем для него;[395] или когда, в «Раю», прапрадед Качьягвидо обнадеживает его насчет неслыханной щедрости герцога Веронского:
383
Par. IX, 127.
384
Inf. XXVI, 1.
385
Par. XXXI, 37.
386
Vulg. Eloqu. I, 6.
387
Conv. IV, 27.
388
Purg. XIV, 124.
389
Inf. X, 22.
390
Vulg. Eloqu. II, 6.
391
Rime 104.
392
Ep. II.
393
Purg. XI, 135.
394
Par. XI, 71.
395
Purg. VIII, 118.
396
Par. XVII, 88.