Где-нибудь в дрянной гостинице или в ледяной монастырской келье для нищих гостей, развязав с трудом окоченелыми от холода пальцами шнурки кошелька, высыпал деньги на стол, пересчитал, увидел, что хватит на столько-то дней, и подумал: «А после что?» Милостыни просить уже не у владетельных князей, а у прохожих на улице? Надо для этого сделаться великим святым, новым Франциском Ассизским. Не проще ли спрятаться где-нибудь в кустах, лечь на дне оврага, и покорно ждать смерти, как ждет ее свалившийся под непосильною ношею, злым и глупым погонщиком захлестанный мул? Прежде он боялся бессмысленно-случайной и бесславной смерти, под ножом разбойника или одного из бесчисленных гвельфских врагов своих, который пожелал бы исполнить смертный приговор Флорентийской Коммуны над «врагом отечества»; прежде боялся этого, а теперь, может быть, хотел, как избавления от долгих мук.
Сколько часов, дней или месяцев был Данте на краю гибели, этого люди никогда не узнают; но должны бы знать, что в эти страшные дни он мог, в самом деле, умереть, как собака на большой дороге, к вечному стыду не только Италии, но и всего человечества.
Данте был спасен от гибели только тем, что слепые люди называют «случаем», а видящие — Промыслом.
«Был, в эти дни, государем Равенны, славного и древнего города Романьи, благородный рыцарь, по имени Гвидо Новелло да Полента, воспитанный в свободных науках и почитавший всех доблестных мужей, особенно же тех, кто превосходствовал в знаниях, — вспоминает Боккачио. — Когда дошел до него слух о том, в каких отчаянных обстоятельствах находился бывший тогда в Романьи Данте, о чьих высоких достоинствах он давно уже знал по молве, то решил он принять его и почтить. И, не ожидая, чтобы тот его об этом попросил, потому что в великодушном сердце своем он чувствовал, как достойные люди стыдятся просить — сам пошел к нему навстречу и просил у него, как особой милости, того, о чем Данте, как знал Гвидо, должен был его просить, а именно, чтобы он согласился у него жить. И так как эти два желания, просящего и просимого, совпали, и великодушие благородного рыцаря пришлось по сердцу Данте, а крайнею нуждою он был, в эти дни, как бы схвачен за горло, то, по первому же зову Гвидо, поспешил он в Равенну, где тот принял его с почетом, удовольствовал всем, что нужно для безбедной жизни, и умершую было надежду в нем воскресил».[497]
Верно и глубоко понял Боккачио истинную цену того, что сделал Гвидо Новелло для Данте. Понял, вероятно, и сам Данте, только что увидел его лицом к лицу, что это не благодетель, а друг, и что не государь оказывает честь нищему изгнаннику, а он — государю. Как всегда бывает в братской помощи, милостивы были друг к другу оба равно, — тот, кто помогал, и тот, кто принимал помощь.
Вечная слава Гвидо Новелло не то, что он, спасая Данте, спас для мира «Божественную комедию», а то, что человек спас человека, брата — брат, когда на крик погибающего: «Есть ли в мире живая душа?», он один ответил: «Есть!»
Данте — человек, попавшийся на большой дороге разбойникам, которые сняли с него одежду, изранили его и ушли, оставив едва живого; лучшие же современники Данте подобны левиту и священнику, которые прошли мимо того человека, а милостивый Самарянин — Гвидо Новелло. После Беатриче сделал для Данте величайшее добро он: та спасла душу его, а этот спас тело; но иногда и тело стоит души: надо его спасти, чтоб не погибла душа.
Многое должны были простить друг другу Гвидо и Данте. Два государя, возвысившие род Полента, Бернардино и Ламберто, яростные Гвельфы, усердно помогали мечом и советом «флорентийцам негоднейшим», в их войне-восстании против Арриго Высокого, «Посланника Божия», чья кровь была на них и на всем роде Полента.[498] Это должен был Данте простить Гвидо, а тот ему — жестокие оскорбления рода его, в «Комедии», где заклеймены Полента, как злейшие «тираны», поджигатели вечных войн и «приблудные дети», выродки,[499] а родственники Гвидовой супруги, — как «фальшивомонетчики».[500]
Может быть, таинственно сблизила оскорбленного с оскорбителем и помогла им друг друга простить грешная для мира, но для них святая память Франчески да Римини, чья кровь текла в жилах Гвидо: отец Франчески был братом его отца.
Земля, где Данте нашел последнее убежище, Равенна, была родной землей Франчески.
Вечною бурей гонимая, в подземном аду, жаждет Франческа вечного мира так же неутолимо, как Данте, — в аду земном.
Эта мольба отверженных Богом, такая робкая, что не смеет сделаться молитвой, будет исполнена: как бы сама Франческа, подземная сестра Беатриче Небесной, даст «родной душе» Данте, в своей родной земле вечный мир.
Гвидо Новелло был поэтом, учеником Данте, в «сладком новом слоге» любви, dolce stil nuovo. Может быть, и это их сблизило.
это, сказанное Гвидо, могла бы сказать и Франческа.[503]
Отдых сладчайший должен был почувствовать Данте, только что вошел наконец не в чужой, а в свой собственный дом, может быть, у церкви св. Франциска Ассизского, древней византийской базилики Сан Пьетро Маджиоре, где и похоронить себя завещает.[504] Верно угадал Гвидо, что жить ему будет отраднее не у него во дворце, а в своем собственном доме.[505] Видно, по этой догадке, как сердечно-тонок и умен был Гвидо в своей любви к Данте.
О, какой сладчайший отдых для усталого странника войти в свой дом и знать, что можно в нем жить и умереть; какое блаженство не чувствовать горькой соли чужого хлеба и крутизны лестниц чужих! Какая была отрада для Данте, разложив на столе пожелтевшие листки неоконченной «Комедии», знать, что не надо будет их снова связывать в пачки и укладывать в дорожную суму; не надо будет снова увязывать нищенскую рухлядь в тюки все более жесткими и все больнее, с каждой укладкой, режущими пальцы, веревками; не надо будет просыпаться в ночной темноте, в привычный час бессонницы, чтобы пересчитывать в уме последние гроши и, обливаясь холодным потом от ужаса, думать: «Хватит на столько-то дней, а после что?» Какой сладчайший отдых лечь в постель и знать, что злая Забота не разбудит до света петушьим криком на ухо, не стащит одеяла, не подымет сонного и не погонит снова, как Вечного Жида с горки на горку, из ямки в ямку, ломать и сращивать кости!
«Только одного желал он — тени, тишины и покоя», — верно понял Петрарка.[506] Этого искал Данте везде, всю жизнь, но только здесь, в Равенне, в конце жизни, нашел. Лучшего места нельзя себе и представить для последнего убежища Данте, чем ветхая днями Равенна — могила веков, колыбель вечности.
Ангел… стоящий на море и на земле, поднял руку свою и клялся Живущим во веки веков… что времени больше не будет. (Откр. 10, 5–6.)
Клятва эта здесь, в Равенне, как будто уже исполнилась: так же, как отступило от нее море, оставляя за собою дали необозримых болот, — отступило и время, оставляя за собою память необозримых веков.[507]
497
Boccaccio. Vita (Solerti, p. 28).
498
C. Ricci. L'ultimo rifugio di Dante (1921), p. 50.
499
Inf. XXVII, 37. — Purg. XIV, 99.
500
Inf. XXX, 71. — Ricci, p. 142.
501
Inf. V, 97.
502
Inf. V, 91.
503
Ricci, p. 89.
504
Ib.. p. 160 — Martinetti. Dante a Ravenna, p. 18.
505
Boccaccio Vita (Solerti, p. 31) — Ricci, p. 161 — C. Schloss. Dante e il suo secondo amore (1923), p. 67.
506
Petrarca. Epistolae (1601), fol. 445.
507
Ricci. 75.