— Она добрая женщина! — всхлипнула Оленуш­

ка.—Дайте ей на чай!

Через три дня проводили все-таки Оленушку в Ростов. Поезда были переполнены, с трудом доста­ли ей место и снабдили письмом к кассиру на харь­ковской станции, которому телеграфировали устроить ей спальное место до Ростова.

Через неделю получили от Оленушки письмо, в котором рассказывалась жуткая история, как офи­цер выторговал себе смерть.

В Харькове оказалось свободным только одно ме­сто в спальном вагоне, которое кассир и отдал Оле-нушке. Стоявший за нею офицер начал требовать, чтобы место это предоставили ему. Кассир убеждал, показывая телеграмму, объяснял, что место заказано. Офицер ни на какие доводы не соглашался. Он офи­цер, он сражался за отечество, он устал и хочет спать. Оленушка, Хотя и с большой обидой, но усту­пила ему свое место, а сама села во второй класс.

Ночью она была разбужена сильным толчком — чуть не свалилась со скамейки. Картонки и чемо­даны полетели на пол. Испуганные пассажиры выбежали на площадку. Поезд стоял. Оленушка спрыгнула на полотно и побежала вперед, где тол­пились и кричали люди…

Оказалось, что паровоз врезался на полном ходу в товарный поезд. Два передних вагона разбиты в щепы. Несчастного офицера, так горячо отстаи­вавшего свое право на смерть, собирали по кусоч­кам…

«Значит, не всегда делаешь людям добро, когда им уступаешь»,—писала Оленушка.

Очевидно, очень мучилась, что «из-за нее» убили офицера.

А через месяц телеграмма: «Помолитесь за Вла­димира и Елену».

Это значило, что Оленушка вышла замуж.

* * *

Я начала работать в «Киевской мысли».

Время было бурное и сумбурное. Бродили не­ясные слухи о Петлюре.

«Это еще кто такой?»

Одни говорили — бухгалтер.

Другие — беглый каторжник.

Но, бухгалтер или каторжник, во всяком случае, он —бывший сотрудник «Киевской мысли», сотруд­ник очень скромный, кажется, просто корректор…

Все мы, новоприезжие «работники пера», чаще всего встречались в доме журналиста М. С. Мильру-да, чудесного человека, где сердечно принимала нас его красивая и милая жена и трехлетний Алешка, который, как истинно газетное дитя, играл только в политические события: в большевиков, в банды, в «белых» и под конец — в Петлюру. Грохотали стулья, звенели чашки и ложки. «Петлюра» с диким визгом подполз ко мне на четвереньках и острыми зубами укусил мне ногу.

Жена Мильруда общественной деятельностью не занималась, но когда пригнали в Киев голодных сол­дат из немецкого плена и общественные организа­ции много и мирно вопили о нашем долге и о том, как опасно создавать кадры обиженных и недо­вольных, чутких к большевистской пропаганде,— она без всяких воплей и политических предпосылок стала варить щи и кашу и вместе со своей прислугой относила обед в бараки и кормила каждый день до двадцати человек.

Народу в Киеве все прибывало.

Встретила старых знакомых — очень видного пе­тербургского чиновника, почти министра, с семьей. Большевики замучили и убили его брата, сам он еле успел спастись. Дрожал от ненависти и рычал с би­блейским пафосом: «Пока не зарежу на могиле бра­та собственноручно столько большевиков, чтобы кровь просочилась до самого его гроба,—я не успокоюсь».

В настоящее время он мирно служит в Петербур-

"З-ЗЯ

ге. Очевидно, нашел возможность успокоиться и без просочившейся крови…

Выплыл Василевский (Не-Буква) с проектом новой газеты. Собирались, заседали, совещались.

Потом Не-Буква исчез.

Вообще перед приходом Петлюры многие исчез­ли. В воздухе почувствовалась тревога, какие-то еле заметные колебания улавливались наиболее чуткими мембранами наиболее настороженных душ, и души эти быстро переправляли свои тела куда-нибудь, где поспокойнее.

Неожиданно явился ко мне высокий молодой че­ловек в странном темно-синем мундире — гетманский приближенный. Он с большим красноречием стал убеждать меня принять участие в организующейся гетманской газете. Говорил, что гетман — это колосс, которого я должна поддержать своими фельетонами.

Я подумала, что если колосс рассчитывает на та­кую хрупкую опору, то, пожалуй, его положение не очень надежно. Кроме того, состав сотрудников на­мечался чересчур пестрый. Мелькали такие имена, с которыми красоваться рядом было бы очень не­приятно. Очевидно, колосс в газетных делах разби­рался плохо или просто ничем не брезговал.

Я обещала подумать.

Молодой человек, оставив чек на небывало крупный аванс в случае моего согласия,—удалился.

После его ухода я, как Соня Мармеладова, «за­вернувшись в драдедамовый платок», пролежала весь день на диване, обдумывая предложение. Чек лежал на камине, в его сторону я старалась не смотреть.

Рано утром запечатала чек в конверт и отослала его «колоссальному» представителю.

Кое-кто упрекал меня потом за то, что я «излиш­не донкихотствую» и даже врежу товарищам по пе­ру, так как своим поступком бросаю тень на газету и тем самым мешаю войти в нее людям более рассу­дительным, чем я.

Рассудительные люди, во всяком случае, блажен­ствовали недолго.

К Киеву подходил Петлюра.

10

Приехал Лоло.

Он, как киевский уроженец, оказался «Левони-дом», а жена его, артистка Ильнарская, «жинкой Вирой».

Приехали исхудавшие, измученные. Еле выбра­лись из Москвы. Много помог им наш ангел-храни­тель — громадина комиссар.

«После вашего отъезда,—рассказывала «жинка Вира»,—приходил, как пес, выть на пожарище».

Вскоре дошли слухи, что комиссар расстрелян…

Видела несколько раз Дорошевича.

Жил Дорошевич в какой-то огромной квартире, хворал, очень осунулся, постарел и, видимо, нестер­пимо тосковал по своей жене, оставшейся в Петер­бурге,—хорошенькой легкомысленной актрисе.

Дорошевич ходил большими шагами вдоль и по­перек своего огромного кабинета и говорил деланно равнодушным голосом:

— Да, да, Леля должна приехать дней через десять…

Всегда эти «десять дней». Они тянулись до самой его смерти. Он, кажется, так и не узнал, что его Ле­ля давно вышла замуж за обшитого телячьей кожей «роскошного мужчину» — большевистского комисса­ра.

Он, вероятно, сам поехал бы за ней в Петербург, если бы не боялся большевиков до ужаса, до судорог.

Он умер в больнице, одинокий, во власти боль­шевиков.

А в эти киевские дни он, худой, длинный, осла­бевший от болезни, все шагал по своему кабинету, шагал, словно из последних сил шел навстречу горь­кой своей смерти.

Работая в «Русском слове», я мало встречалась с Дорошевичем. Я жила в Петербурге, редакция бы­ла в Москве. Но два раза в моей жизни он «оглянул­ся на меня».

В первый раз — в самом начале моей газетной ра­боты. Редакция очень хотела засадить меня на зло­бодневный фельетон. Тогда была мода на такие «злободневные фельетоны», бичующие «отцов горо­да» за антисанитарное состояние извозчичьих дво-

ров и проливающие слезу над «тяжелым положением современной прачки». Злободневный фельетон мог касаться и политики, но только в самых легких [ и безобидных тонах, чтобы редактору не влетело от цензора.

И вот тогда Дорошевич заступился за меня:

— Оставьте ее в покое. Пусть пишет, о чем хо­

чет и как хочет.— И прибавил милые слова: — Нель­

зя на арабском коне воду возить.

Второй раз оглянулся он на меня в очень тя­желый и сложный момент моей жизни.

В такие тяжелые и сложные моменты человек всегда остается один. Самые близкие друзья счи­тают, что «неделикатно лезть, когда, конечно, не до них».

В результате от этих деликатностей получается впечатление полнейшего равнодушия.

«Почему все отвернулись от меня? Разве меня считают виноватым?»

Потом оказывается, что все были сердцем с вами, все болели душой и все не смели подойти.

Но вот Дорошевич решил иначе. Приехал из Москвы. Совершенно неожиданно.

— Жена мне написала, что вы, по-видимому,

очень удручены. Я решил непременно повидать вас.

Сегодня вечером уеду, так что давайте говорить.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: