— Мы это и считаем удачной случайностью, ко­

торая, наверное, больше не повторится. И сейчас

она, наверное, попала бы в тайфун.

Мне неловко было объяснять ему, что для меня лично тайфун и есть самое интересное. Я только сказала, что, по моему мнению, «Шилка» сможет вы­держать любой шторм.

Морская власть засмеялась и выразила сомнение.

— Щепки не останется. Он очень храбрый, ваш капитан Рябинин, но мы такого безумия разрешить не можем.

Послала печальную телеграмму и хлопоты пре­кратила.

* * *

Три-четыре дня, необходимых для репетиций и спектаклей, прожила я у антрепренера Б-е…

Он был очень милый человек, русский француз, сохранивший от забытой родины только обычай самому разрезывать за обедом жареную курицу.

Несколько месяцев тому назад он женился на мо­лоденькой актрисочке своей труппы. От хорошей жизни актрисочка растолстела, сцену бросила, ходи­ла пухлая, розовая, сонная — в пышных кисейных оборочках, называла Б-е «папа» и говорила, как кукла:

«Па-па! Детка хочет арбуза! Па-па!» Дом всегда был полон народу: актеры, актрисы, рецензенты. Все оставались к обеду и к завтраку. Было шумно, людно и бестолково. О политике здесь говорилось мало. Свободно встречались и беседова­ли люди, которые должны были вернуться в Москву и которые могли вернуться, с теми, которые никогда вернуться уже не смогут. Впрочем, ведь никто ниче­го и не знал. Предоставляя людям активной борьбы знать и решать, здесь, в этой группе артистической богемы, жили только своими профессиональными интересами и, мне кажется, словно боялись заду­маться и оглядеться…

Народу все прибавлялось. Всеми правдами и не­правдами проползали с севера все новые группы актеров.

Приехал старый театральный журналист. При­слал телеграмму, что нездоров, и просил пригото­вить комнату. Сняли номер в гостинице, и две сердо­больные актрисы поехали его встречать.

Встретили.

—  Все готово, мы даже заказали для вас ванну!

—  Ванну? — испуганно спросил журналист.—Раз­

ве вы считаете, что мое положение настолько опасно?

Дамы смутились.

— Нет, что вы! Это просто чтобы вы могли вы­

мыться после такой ужасной дороги.

440

Журналист снисходительно улыбнулся.

— Ну, если дело идет только об этом, дорогие

мои, то должен вам сказать, что особой потребности

не чувствую…

Помню в этой пестрой толпе кинематографиче­ского героя Рунича, опереточного премьера Кошев-ского — комического актера и трагического челове­ка, которому всегда казалось, что он смертельно болен. Даже когда с удовольствием накладывал себе в тарелку третью порцию, он сокрушенно приговаривал:

— Да, да, подозрительный аппетит. Верный

симптом начинающегося менингита…

У него была интересная жена, о которой какая-то актриса сказала:

— Она из очень интересной семьи. Говорят, До­

стоевский писал с ее тетки своих «Братьев Карама­

зовых»…

Настал день моего спектакля. Ставят три моих миниатюры, и, кроме того, артисты будут рассказы­вать мои рассказы, петь мои песенки и декламиро­вать стихи.

Антрепренер требует, чтобы я непременно сама что-нибудь прочла. Я защищаюсь долго и упорно, но приходится сдаться.

Актрисы наши волнуются, забегают ко мне и все по очереди просят разрешения загримировать меня перед моим выходом.

—   Что вы будете читать? — спрашивают меня.

—   Еще не выбрала.

—   Ах-ах! Как же так можно!

Вечером с писком, визгом и воплями все населе­ние нашего дома убежало в театр. Я решила прийти попозже.

Спокойно оделась и вышла.

Тихая была ночь, темная, густозвездная. И стран­но от нее затихла душа…

Бывают такие настроения. Сразу обрываются в душе все нити, связывающие ее земное с земным. Бесконечно далеко чуть помнятся самые близкие люди, тускнеют и отходят самые значительные со­бытия прошлого, меркнет все то огромное и важное, что мы называем жизнью, и чувствует себя человек тем первозданным «ничто», из которого создана вселенная…

Так было в тот вечер: черная, пустая круглая зе­мля и звездное бескрайнее небо. И я.

Сколько времени так было — не знаю. Голоса разбудили меня. Шли люди и громко говорили о теа­тре. И я вспомнила все. Вспомнила, что сегодня мой вечер, что я должна спешить, увидела, что я зашла куда-то далеко, потому что около меня блеснула по­лоской вода и черные мостки на ней.

— Ради бога! Как пройти к театру? — крикнула я.

Мне объяснили.

Я пошла торопливо, стараясь стучать каблуками, чтобы слышать, что я вернулась в мою простую обычную жизнь…

* * *

В театре за кулисами, куда я пошла, оживление, толкотня.

— Деникин в зале! Театр битком набит.

Вижу сбоку первые ряды. Блестит шитье мунди­ров, золото и серебро галунов, пышный зал.

Пышный зал хохочет, аплодирует, смех захваты­вает тех, кто толпится за кулисами.

— Автора! — кричат голоса из публики.

—   Где же автор? Где же автор? — суетятся за

кулисами.

—   Где автор? — машинально повторяю и я.— Где

же автор? Ах да, господи! Да ведь это же моя пье­

са!.. Ведь я и есть автор!

Если бы знал мой милый антрепренер Б-е, какое чудище он пригласил! Ведь нормальный автор дол­жен с утра волноваться, нормальный автор должен всем говорить: «Посмотрите, какие у меня холодные руки». А я развела какое-то звездное небытие и, ког­да публика меня вызывает, с любопытством спраши­ваю: «Где автор?»

А ведь гонорар-то придется мне выдавать как путной!

— Идите же! —кидается ко мне режиссер.

Я наскоро устраиваю беспечную улыбку, ловлю протянутые ко мне руки актеров и выхожу кланять­ся.

Последний мой поклон русской публике на рус­ской земле.

Прощай, мой последний поклон…

31

Лето в Екатеринодаре.

Жара, пыль. Через мутную завесу этой пыли, сум­бура и прошедших годов туманно всплывают обли­ки…

Профессор Новгородцев, голубые, такие славян­ские глаза Мякотина, густая шевелюра сентимен­тального Ф. Волькенштейна, рассеянный и напря­женный взгляд мистика Успенского… И еще другие, о которых уже молились, как о «рабах Божиих, убиенных»…

Среди петербургских знакомых молодой кавале­рийский офицер, князь Я. Веселый, возбужденный — лихорадящий от простреленной руки.

— Солдаты меня обожают,—рассказывал он.—Я

с ними обращаться умею. Бью в морду, как в бубен.

Думаю все-таки, что любили его не за это, а за бесшабашную удаль и особое веселое молодечество. Рассказывали, как он в офицерских погонах на пле­чах с громким свистом проскакал по деревне, заня­той большевиками.

—  Почему же они в вас не стреляли?

—  Очень уж обалдели. Глазам своим не верили:

белый офицер, и вдруг по деревне едет. Выскочили,

глаза выпучили. Ужасно смешно!

О дальнейшей судьбе этого самого князя Я. рас­сказывают очень удивительную историю. В одном из южных городов он в конце концов попался врагу в лапы. Был судим и приговорен к каторге. Никакой определенной каторги в те времена у большевиков не было, и посадили князя просто в тюрьму. Но вот понадобился властям для их собственного обихода прокурор, а городок был маленький, люди образо­ванные разбежались либо попрятались, а про князя знали, что он кончил юридический факультет. По­думали и надумали: приказали ему быть прокуро­ром. Приводили под конвоем в суд, где он обвинял и судил, а ночевать отводили снова на каторгу. Многие, говорят, ему завидовали. Не у всех были обеспеченные стол и квартира…

Екатеринодар, Ростов, Кисловодск, Новорос­сийск…

Екатеринодар — высокочиновный. И во всех уч­реждениях—живописный берет, и плащ, и кудри

Макса Волошина. Он декламирует стихи о России и хлопочет за невинно осужденных.

Ростов — торговый, спекулянтский. В ресторан­ном саду пьяные, истерические кутежи с самоубий­ствами…

Новороссийск — пестрый, присевший перед прыж­ком в Европу. Молодые люди с нарядными дамами катаются на английских автомобилях и купаются в море.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: