Виктор Петрович Астафьев
Пересылка
(Из повести «Звездопад»)
Пересылка была чиста даже во дворе, в казармах блеск и запах протравы, смешанный с духом мяты и еще какой-то духовитой травы, которой надлежало забивать вонь карболки, и сам казарменный, вроде бы ничем уж не истребимый дух.
В столовой чистые столы, под клеенкой, чистая посуда и тарелки есть, вместо жестяных банных тазов, таких везде привычных, алюминиевые баки, алюминиевые черпаки, алюминиевые ложки. Столы заранее накрываются дежурными, у раздаточного окна ни очередей, ни битв, ни доходяг, жаждущих добавки, потому что если надо, можешь ты добавить сам себе супу черпаком из бака. На территории пересылки баня, медпункт, прачечная, несколько деревьев шелковицы, тополей и старых груш. Все обыватели пересылки живут по режиму: подъем, построение, умывание, завтрак — и на работы: часть людей в город, на разные предприятия, часть занята наведением еще большего порядка на территории и службах пересылки. На нарах никто не валяется, торговли и мены нет, пьяных вообще не видно, женский род не только не блядует, но и в словесные контакты с солдатней боится вступать.
Капитан Старокопытов вверенный ему объект держал в большой строгости, самолично вникая во все мелочи и подробности жизни пересылки, ранее всех поднимался и позднее всех ложился в постель. Словом, вел он себя и работал так, как его учили, как и положено работать настоящему советскому офицеру. Он был комбатом на войне, дойдя до этой высокой должности с помкомвзвода, но его тяжело ранило, и где уж он лечился и как лечился, вообразить невозможно, скорее всего в госпитале типа васюринского, правая нога у него была намного короче левой и повернута пяткой вперед, однако же на обеих форсисто блестели хромовые сапоги, блестела единственная медаль, пуговицы, пряжка на ремне, и весь он блестел и был затянут, но ходил с палкой, еще госпитальной, ореховой, с надетым на нее резиновым набалдашником, и ходил, выстелившись вперед, почти задевая подбородком эту палку, и только по вытянутости, устремленности тела вперед можно было определить, что идет он все-таки вперед, но иногда казалось, что и вперед, и взад сразу.
Солдаты незло подшучивали над капитаном, пытались даже передразнивать его походку, но редко у кого это получалось. Сам капитан с контингентом пересылки был строг, но снисходителен, позволял себе покурить в солдатском кругу, похохотать вместе с ними и пошутить, но совершенно он был беспощадным властелином по отношению к обслуживающему персоналу. За голяшкой хромового сапога он носил деревянную расписную ложку и, еще по истории суворовских времен зная, что путь к солдатскому сердцу лежит через кухню и, наверное, чуть даже подражая Суворову, самолично контролировал непорядок, суп или каша оказывались невкусными иль кто-нибудь посмел что уворовать, — он бил подряд всю кухонную челядь и бил не палкой, а каким-нибудь увесистым, горячим черпаком.
— А-а, ку-ур-рвы! У бойцов изо рта кусок вынать?! Подрывать авторитет Красной Армии?! Подламывать оборону с тыла?!…
Жил капитан Старокопытов на территории пересылки, в деревянном особнячке, стоящем прямо среди обширного двора, по фронтону и бокам опоясанном каким-то балконом или площадками, что ли. Торговля ли какая размещалась прежде в этом помещении, склад ли какой, но капитан Старокопытов велел во все стороны прорубить окна, сделал два выхода — сзаду и спереду, и всю он пересылку со всех сторон зрил и контролировал ее буквально-досконально. Родом он был пензяк, но нрава кавказского, боевого. С ним жила его жена Шура — очень доброе, работящее существо с грустными голубыми, даже не грустными, а недоумевающими голубыми глазами и прежде времени увядшим лицом, потому что капитан Старокопытов совсем извел ее ревностями… к прошлому. Был он лет на десять старше Шуры, был от нее без ума и бесился от чувств, совершенно ему непонятных. Пытался бить и жену, как бил кухонную обслугу, но Шуру все жалели, любили, и уж тут, выходя из повиновения, народ вставал горой за милую женщину, которая, чувствуя в массах опору и поддержку, и сама постепенно обретала характер, начинала оказывать сопротивление капитану.
Все действие, вся пересыльная комедия, которую массы ждали с нетерпением, начиналась перед отбоем.
«Ста-анавись!» — раздавалась команда — и в другом месте, в другом подразделении, кто бы куда попрятался, под нары влез и, вообще, рассосался, а тут сыпали на улицу даже те, кто ходить в строю вовсе не мог, и больные, на обе ноги хромые или те, что от контузии падали в строю. Припадочные, умом тронутые бойцы рассаживались по завалинкам, остальные охотно строились в три ряда и замирали, сдерживая себя и не давая воли смеху, потому что впереди была такая потеха, такой театр, на который «подывыться» приходили бойцы и офицеры из других частей, ребятишки висли на заборах и шелковицах, окружавших территорию. Два полных кавалера орденов Славы, двигавшиеся с парада Победы в свои части, в праздничных мундирах, застрявшие на винницкой пересылке, потому что части их двигались им навстречу, из Германии, как потом оказалось, на восток, воевать с японцами, выстраивали нас и, наблатыканные в Москве, на параде, шагали к балконному обносу и снизу вверх зычно гаркали:
— Товарищ гвардии капитан, вверенные вам бойцы для вечернего марша построены. Докладывают гвардии старший сержант Каменщиков и сержант Горовой!
Капитан Старокопытов в гвардии не служил и не воевал, но против такой лести устоять не мог. Спрятав палку подальше, он приосанивался, хватался за барьер балкона, чтобы не упасть, и, вобрав в себя побольше воздуха, все равно кричал тонко, срывающимся от волнения голосом, хотя ему-то хотелось гаркнуть так, чтоб окна в близлежащих домах если не повылетали, то хоть бы звякнули, и чтоб Шурка, жена его, со страху под кровать залезла.
— Здравия желаю, товарищи бойцы!
И мы дружно, одним порывом выдыхали:
— Здрась-тыщ-гвардии-тан!
— Благодарю за службу!
— Ур-р-р-ра-а-а-а!
А потом бойцы, у которых не были перебиты руки и ноги, или перебиты не до конца, ведомые парадно одетыми сержантами Каменщиковым и Горовым, начинали маршировать вокруг голубого капитанского дома. Капитан, держась за барьер, воробьем скакал по балкону, и все больше бледнея, со стынущим от напряжения нутром, сек:
— Ы-рыс! Ы-рыс! Ы-рыс-два! Ы-рыс-даа… три-читыри, тр-ри-читыри! Ы-ры-рысь-р-рысь!..
И войдя в совершенный раж, в восторженное беспамятство от парада, начинал и сам болтать повернутой вперед пяткой ногою, и получалось у него что-то вроде балетного па-де-де, когда нога, сделав петлю в воздухе, потрепыхавшись там, доставала зад и ударялась носком в ягодицу. Однажды, сделав такой вот пируэт, капитан лягнул с балкона деревянную лагуху с вареньем, но ей не дали упасть на землю хваткие нестроевики, изловили посудину в воздухе и уж было сбили строй, пытаясь вернуть лагуху на место, но капитан крикнул сверху:
— Хер с ним, с аареньем! — и парад продолжился, лагуха угодила в столовую, и мы дня три пили чай с вишневым вареньем, Шура нашла лагуху уже пустой.
Когда маршированье набирало силу и капитан уставал прыгать по балкону, следовала новая требовательная команда: «Пес-снюуу!» И строй кривоногих, одноруких, кособоких и одноглазых просмешников и злодеев гаркал самую-самую любимую песню капитана Старокопытова:
Что с этой песней делали доходяги-нестроевики — уму непостижимо! Ее изворачивали каждый на свой манер и лад. Коляша Хахалин внес в песню свежую струю и вместо: «Ты стояла у причала и рукой махала», воротил: «Ты стояла, сено ела и хвостом махала!» И отдохнувшая, отъевшаяся публика, громко подпердывая на ходу, с восторгом подхватывала новый текст, но капитан ничего уже не разбирал, он рыдал на балконе, как предводитель взбунтовавшихся мексиканцев, знаменитый Панчо Вилья на трибуне, когда, слушая вождя своего, вместе с ним рыдал весь народ, и все они отлично понимали и любили друг дружку.