Стульев пришел в газету на несколько месяцев раньше Фисунова и Слатина. Его перевели сюда из военной газеты, где он, единственный штатский, вольнонаемный, занимался стихами и вообще художественным творчеством бойцов и командиров. Здесь он тоже занимался стихами, которых в месяц на отдел поступало не меньше ста пятидесяти штук. Стульева из военной газеты в областную брали «на отдел», но в конце концов заведующим сделали Вовочку, и это определило их отношения. В первый же раз, выслушав Вовочкины замечания о стихотворении, которое надо было поставить в воскресную полосу, Стульев сказал:
— Ваши замечания меня не обескураживают. Я знал одного человека, который вычеркивал стихотворную строку и вписывал прозаическую.
— Правильно делал, — сказал Вовочка. — Ошибка в стихотворном размере лучше, чем смысловая ошибка. Я вас прошу, исправьте.
Стульев с минуту постоял в раздумье, взял листок и отправился к своему столу. Через пять минут он положил перед Вовочкой новый вариант этого один раз уже переписанного им, а теперь исправленного чужого стихотворения.
— Это уже лучше, — сказал Вовочка.
В каждом материале, подготовленном Стульевым, он находил, что исправить. Стульев молча исправлял, а Вовочка от этого страдал еще больше, потому что не было видно, раздражался ли Стульев. Стульев был мастером сосредоточенности. Слатину нужно было все-таки сделать над собой усилие, чтобы отключиться, чтобы вызвать внутреннее давление на глазные яблоки. Стульеву, по-видимому, надо было делать над собой усилие, чтобы выйти из состояния почти постоянной самоуглубленности. Когда кто-нибудь заходил в отдел, чтобы просто потрепаться, со Стульевым он должен был здороваться не меньше трех раз. Начиналось что-то вроде игры.
— Здравствуйте, Родион Алексеевич! — говорил приятель и подмигивал Вовочке и Слатину.
Никакого ответа.
— Родион Алексеевич! Здравствуйте!
И хоть бы сидел неподвижно — курит, пишет. — Стульев, здравствуй!
— А? — не поднимая головы от работы, говорил Стульев.
— Здравствуй, говорю.
— Да, — отчетливо произносил Стульев. Собирал листки, исписанные мелким четким почерком, поднимался из-за стола во весь свой маленький рост и неторопливо, не глядя по сторонам, выходил из комнаты, шел в машинное бюро и возвращался в отдел с тем же выражением отрешенности и неузнавания. И нельзя было понять, узнал ли он того, кто с ним здоровался.
Стол его стоял торцом к двери так, что Слатин видел склоненный над работой профиль Стульева. И все, входившие в отдел, видели его наклоненную над работой голову. Когда открывались двери, Слатин не поворачивался потому, что сидел к ним спиной. Но Стульеву легко было, нисколько не меняя позы, взглянуть на входящего. Слатин механически взглядывал на Стульева — кто там? — на лице Стульева выражение его обычной сумрачной отрешенности и сосредоточенности в этот момент только усиливалось.
— Вы заведующий? — спрашивал Слатина посетитель. Слатин кивал в сторону окна.
— Вы главный? — переходил человек к Стульеву. И Стульев своим неожиданным низким и мощным голосом говорил:
— Нет, я не главный. Главный вон там! У окна.
Человек направлялся к Вовочке, который, побледнев, пережидал всю эту сцену, а теперь, любезно улыбаясь, разворачивался всем корпусом навстречу посетителю. Стульев говорил вслед:
— Зовут его Владимир Акимович Фисунов.
Лет пять-шесть назад Стульева в лицо знал весь город. Он работал в филармонии.
Вообще-то Стульев был ленинградец, но в начале тридцатых годов уехал оттуда и оказался на Дальнем Востоке, где его, истощенного и больного, пригрела руководительница эстрадного оркестра, его нынешняя жена. Она же и привезла его сюда, на юг, к своей матери, в комнату в десять квадратных метров. Жена была лет на десять старше Стульева, детей у них не было. Они брали на воспитание беспризорников.
Этот маленький человек с нарочито замедленными важными движениями, с тонкими, слипающимися во время рукопожатия пальцами детских ручек, с постоянной папиросой во рту так нагружал себя своей и чужой работой, что никому в редакции это не было бы по силам. Поспорив однажды с Вовочкой о том, как нужно выправить стихотворение, Стульев уже не спорил с ним никогда. Принимал от Вовочки любые материалы, аккуратно укладывал их в папку «необработанных писем», доставал оттуда по очереди, прочитывал и, уже не заглядывая в авторский текст, на чистом листе бумаги писал свой вариант.
— А я давно уже не правлю, а переписываю, — сказал он Слатину. — Будешь править — запутаешься. Да и нечего там править — я-то лучше знаю, что сегодня газете нужно! И авторы довольны — я лучше пишу, чем они. В военной газете я литературные конкурсы устраивал — на лучшее стихотворение, лучший рассказ. По несколько рассказов заново переписывал. Премии присуждал. Все довольны — и авторы, и начальство.
Слатин ужасался.
Когда Вовочка уходил и они оставались вдвоем, Стульев распрямлялся и охотно разговаривал со Слатиным.
— Но ведь это… — говорил Слатин, — ложь?
— Конкурс объявлен? Где взять рассказы на объявленную тему? Я премии получал. А объявить конкурс несостоявшимся — грубейшая политическая ошибка. У нас нет талантливых людей? Следовательно, либо ты сознательно сорвал мероприятие, либо — в лучшем случае — плохо подготовился к нему.
Слатин слушал и ужасался.
Родион Алексеевич был для Слатина целой журналистской фабрикой. У Стульева всегда было много посетителей.
— Мне нужен Родион Алексеевич Стульев, — говорил посетитель.
Ему никто не отвечал, он подходил поближе, и в тот момент, когда он собирался повторить свой вопрос, Стульев, не поднимая головы, говорил своим низким мощным голосом:
— Да?
— Вы Родион Алексеевич?
— Я.
— Мне сказали, что мои стихи у вас.
— Фамилия?
Человек называл фамилию.
— Ваших стихов у меня нет.
— В отделе писем меня направили к вам.
— Десять дней назад вам послан ответ.
— Может, вы забыли? Мне сказали, что у вас много стихов.
— Назовите первую строчку.
Человек не понимает.
— Свои стихи помните?
— А-а! — удивляется поэт и называет первую строчку. И тут-то начинается главное! Стульев его прерывает и, с некоторым усилием припоминая, продолжает читать стихи сам.
— Да-да, эти, — останавливает его пораженный и пристыженный поэт. Но Стульев продолжает читать строчку за строчкой, пока не дойдет до конца.
— Ваши стихи? — спрашивает он.
— Мои.
— А вы говорите — «забыл». Мы ничего не забываем. Могу назвать запятые, которые вы поставили неправильно и которые вы поставили правильно. Неправильно поставленных у вас большинство. У вас слабовато с грамматикой. И размер вы не выдерживаете. Знаете, что такое стихотворный размер?
— Бросить писать?
— Писать стихи, — говорит Стульев своим мощным голосом, — гораздо лучше, чем пить водку. Поэтому я не советую вам бросать стихи. Но посылать их в газеты повремените. Вы только пишете? Или читаете тоже?
Десятки раз маленький человек на глазах Слатина превращался в значительного человека с мощным голосом. Превращения эти, несомненно, были приятны самому Стульеву. Он долго не отпускал подавленного посетителя, распекал его все благодушней и наконец отпускал. При этом Стульев часто выходил из-за стола, возбужденно прохаживался по комнате. Но очень быстро успокаивался, садился, откидывался на спинку стула и говорил:
— Память у меня феноменальная. Прочту страницу — помню все от первого до последнего слова. Хотел бы забыть — не могу. В университете экзамен сдавал — экзаменаторы заволновались: как по учебнику читал. Я им объяснил. Они дали мне прочесть несколько страниц, я потом даже переносы со страницы на страницу называл. Говорят: «Потрясающе!»
Еще из военной газеты Стульев принес с собой карту Европы. Каждый день флажками он отмечал на этой карте движение немецких войск в Бельгии, Франции, Польше.
— Вот с кем придется воевать, — сказал Слатину.