Я стою в темноте, не замеченный ими, гляжу. Вероятно, два брата.
Старший обхватывает за бедра младшего сзади и вбрасывает в сад через изгородь; тот летит высоким протяжным навесом, на плече его – моток веревки и крюк в руке.
Я проныриваю сквозь кустарник в обход дома и оказываюсь по ту его сторону. Будто время иное – свет чайный, лимонный. Глухая стена, красно-кирпичная, пустырек с пожелтевшей травой, за ним – вывихи изгороди, за которой размыв бездорожья, обведенный рваной дугою подлеска.
На стене на уровне глаз и величиной с голову – существо, похожее на древесного мишку, прижалось к ней в профиль и висит, не держась ни за что, лишь прильнувши руками и телом, как бы распластанным на стене и подмагниченным к ней. И глядит вдоль стены, прижавшись щекой, вдаль.
Шум за стеной, они уже в доме. Подхожу, беру его на руки. Меленький мех, невесомый – как сердцебиенье – без сердца. Несу, и руки мои озарены до локтей. Через изгородь, в сторону леса.
Оттуда выходит лесной человек с косою волос и в набедренной тряпке.
Передаю ему это, глядящее вдаль вдоль незримой стены, шерстяное лучистое тельце. Молча. И уже отошел. И обернулся, и говорю: вечером, здесь же. Кивнул. Возвращаюсь.
Как в раме двойной между стекол, дрожит мотылек – меж стыдом и досадой. За эти слова. Вернул бы и отошел, безымянно.
Рыщут по саду. Тишком. Переговариваясь глазами. Уже собираются уходить. Я сижу на скамье у стены. Один из них подходит ко мне, смотрит сверху в одну точку. И точка эта – у меня на колене: влажное переливчатое пятно – нектарное, мерцает узором.
Ну и… – шепчет беззвучно.
Нет, – покачиваю головой.
Колеблется, чувствую. Сдаст? Нет, уходят, стягиваясь в скользящую змейку.
Все. В примечаниях тоже ничего амритного. Разве что:
154…походили на распустившиеся белые лотосы.- Смех в индийской мифопоэтической традиции белого цвета.
131…на западе – до горы Мандары…- Гора Мандара использовалась при пахтанье океана в качестве мутовки с обмотанным вокруг нее змеем
Васукой в качестве веревки.
А может, это Бог был – там, во сне, на стене, ничейный?
127…как ноги Вишну служат опорой небесной Ганги…- Небесная Ганга вытекает из большого пальца левой ноги Вишну.
40…походил он на темного Кришну…- "Кришна" буквально значит
"черный", "темный", изображался с черным или темно-синим цветом тела.
30…жемчужины (…) из… лбов свирепых слонов…- По поверьям, внутри лбов (точнее – височных бугров) слонов скрываются жемчужины.
38 Пучок волос между бровями – одна из счастливых примет, сулящая ее обладателю славу и власть.
Пучок есть, а насчет счастья – помилуй Боже.
Полистал роман. Изнуряюще приторный гоголек-глухарек с непросеянным вкусом.
Гоголек – Бана, глухарек, кажется, – переводчик. Или мне места такие попались не ягодные? Хотя перевести VII век Индии на XXI России – не волка с козой и капустой перевезти.
Сорвал две фразы. О стрелах, которые срывались с туго натянутых луков со звуком сладостным, как выкрики цапель во время любовных утех. И о любовнике со своим в изнеможеньи тонущим отраженьем в лакированном ногте большого пальца ноги возлюбленной.
А вот в километровой статье этого перевозчика о поэтике санскритского романа нашел ссылку на современника Баны – Субандху.
Относительного современника – плюс-минус пару сотен лет для Индии, где биографии, авторство и вообще историче-ское время считались дурным тоном, – это уже довольно высокая точность.
Так вот Субандху пишет о звездах, например, что они сродни "нулям, начертанным мелком месяца на черной шкуре антилопы тьмы и знаменующим ничтожество круговорота жизни". Экий Бана! VIII век.
Или о глубине чувства: "Скорбь, которую она (Васавадатта) испытывает из-за тебя (Кандарпакету), может быть описана лишь за несколько тысяч кальп, и то лишь тогда, когда небо станет свитком, океан – чернильницей, Брахма – писцом, а змей Шеша с тысячью его языков – рассказчиком".
А вот: "Сезон дождей играет в шахматы желтыми и зелеными лягушками, словно покрытыми лаком пешками, понуждая их прыгать по черным клеткам рисовых полей".
Еще: она (Васавадатта) была похожа на грамматику, "с ногами, покрытыми красным лаком" (буквально: со словами, написанными алыми буквами).
Так и надо было переводить, а не всучивать лакированные ноги.
И там же: тело ее было похоже на книги, на мандалы.
Шлеша – один из тропов индийской поэтики – игра слов. Субандху говорит, что в его романах шлеша в каждом слоге.
Задача писателя в Индии – не идея и не сюжет (идеи сочтены, сюжеты известны), а стиль, работа со словом, собственно письмо. Большинство хрестоматийных романов оставлено неоконченными с точки зрения содержания именно по той причине, что содержание второстепенно. Вещь кончается там, где завершается ее форма, где исчерпывается письмо.
То есть то, к чему мы пришли в понимании задач и смысла искусства лишь вчера, там было разумеющимся и непреложным изначально.
Чуть передергиваю. Ну и ладно. Мог бы, конечно, и в другую сторону качнуться. Скажем, все, что они делают, – раскрашивают шаблоны. Как дети. И отсюда – это упоение выкраской. И возведение ее в самодостаточную степень.
Мог бы, но не хочется. А что хочется? Хочется повторить: на мандалы она была похожа. На рукописные с алыми буквицами книги Рамаяны. Дай ему Бог здоровья.
А еще хочется прочистить горловую чакру этими чудными словами: гарба грха. Чрево, святая святых, сакральное место в храме. Гарба Грха. В аккурат – бабушка нашего Дыр Бул Щир Убещура.
Этот "мастер гнутой речи", описывая берег океана, сцепляет до тридцати, а иногда и до ста слов в одно. Словище! С тяжелой кровавой гривой, метущей побережье.
А другой автор – Дандин – пишет двадцатистраничную главу без губных согласных по той причине, что у героя-рассказчика с ночи искусаны губы его страстной супругой.
Я вспомнил недавно нашумевшую книгу Жоржа Перека, написанную без какой-то гласной. И без причинной супруги.
А супруга Амира в Германии живет. В мании Гермы. С дочерью. Дочь – его, а супруга – не. Амир хочет, чтобы дочь здесь жила, то есть – чтобы жила. Наезжают. Супруга на горшке сидит, а те в небе вьются, как ласточки.
Ну хорошо, разгуливают, как фламинго. Нежно влажные. В сезон дождей.
Стоят на левой палочке, как узелки белья из прачечной, с перевязью на расслабленный бант. Самообслуживание.
Серыми рождаются, как гуси на ходулях, а с возрастом обмолочиваются и поросеют.
В чем же их мимикрийная матрица? Эпигоны дрожащих своих отражений в рассветных озерах.
Эти два голеньких выпростанных корешка под головой с чуть разъехавшейся теснинкой меж ними. Как колени Ксении – там, в машине, на которых лежала моя голова. А потом ее – на моих. На заднем сиденье белого "Амбассадора", этой рессорной кроватки с балдахином, кружащей вниз по серпантину весь день – от Гонготри до Ришикеша.
Мучной шофер, жующий бетель. Рядом с ним – англичанин с пикассовским лицом последнего периода. Голова в купальной шапочке, под которой бедуинская косынка. Ест орешки из маленького целлофанового пакета. А шофер – бетель, из такого же. А мы – на заднем. И машина идет по встречной, "английской" полосе, к чему никак не привыкнешь. Как в зеркале. Едешь по зазеркалью. И даже не едешь, а летишь, вращаясь, как эти стрючковые семена с кленов. Вертолетики – называли мы их в детстве и лущили головки этим "зародышам" с пернатым тельцем, и слизывали с ладони. Кружится в небе, ветром сносимый, снижаясь.
– Ты как? – спрашиваю снизу вверх, лежа на ее коленях, а пятки обдуваются за окном. – Не поташнивает?
– Нет, – говорит и кладет ладонь на мои губы, ведет пальцем по кромке, а взгляд за окно скользит, и, как капли дождя, его ветер срывает, разбрызгивая, и уносит за спину, скатывая по обочине в шарики пыли.
Влажное дрожное тепло под затылком. Я поворачиваю голову к ее животу, топлю нос в этой сбившейся с дыхания ложбинке, прикусывая тонкую ткань ее белых шальваров на голое. Она замирает, чуть выгнувшись, и, протиснув ладонь меж нами, прижимает ее к моим губам.