Я отклонился от Ксении на полшага, и он тут же юркнул в этот зазор, распуская хвост и постреливая на нее глазом.
Этот декоративный петушок ступал на цыпочках, вытянув вверх шею и поклевывая воздух перед собой. Раздражал он меня все больше.
Особенно когда мы вошли в лес, а он – в роль великого следопыта.
Этот маленький чинганчук с расправленной грудкой, будто накачанной гелием, вдруг вырывался вперед и, принюхиваясь, замирал. То – вприсядку петляя между деревья-ми – исчезал в дебрях, выходя с закатившимися глазами. То – как прыгучий мячик – пятнал землю, уносясь по тропе и выскакивая из кустов к ногам Ксении, поклевывая воздух – теперь уже у ее лица.
На поляне с буйволами, дымящимися в первых лучах солнца, вид его стал и вовсе непереносим. Покидая поляну, он попылся взять Ксению под локоток. Она посторонилась. Его это не смутило. Идя вдоль обрыва над рекой, он положил ей на плечо руку и пристроился вплотную, подергивая бедром. За несколько шагов до этого он спросил: муж ли мы и жена? Ответ для него прозвучал, видимо, неубедительно. Ксения, пройдя какое-то время с этим приплясывающим бедряком, высвободилась.
Мои сдержанные попытки отправить его назад успеха не имели: как муха
– чуть отлетев, он садился и потирал лапки, посверкивая глазами.
Что он думал, этот лишенец? Не знаю. Тошно было о нем думать.
Ксения, похоже, его присутствия не замечала. Или делала вид.
Сели, свесив ноги с обрыва, глядя на ту сторону реки. Отсюда, насколько мы поняли, если повезет – увидим слона. Повезло, когда уже собрались уходить. Он отделился от зыбкой сиренево-дымчатой рощи вдали за рекой и, перейдя с шага на бег, пересекал широкую каменистую пойму по диагонали, приближаясь к реке много выше от нас по теченью.
Дымчато-власяной, как сама эта роща, он наращивал бег, невесомый; казалось, что плыл по волнам-валунам, не касаясь ногой, лишь повторяя их контур.
И этот беспечный, как в детстве, сновидческий бег – размашисто легкий, с оттяжкой носка и замедленно плавным навесом вперед, чуть враскачку…
И вовсе не слон это был – мамонт, и времена иные.
И я поймал себя на том, что уже давно сижу, раскачиваясь в такт его бегу. А он, почти превратившись в точку, входит в воду и плывет – на наш берег.
– Что ж мы здесь сидим, а не там? – спрашиваю.
А он таращит глаза, бубня: смерть, страх, слон, – наворачивая синонимы.
– Все, – говорю ему жестко, беря Ксению за руку. – Спасибо. А теперь ты идешь домой.
За нами бежит, близок к истерике.
Ксения говорит:
– Пожалуй, я тоже пойду, если ты не против.
– С тобой все в порядке? – спрашиваю.
– Да, – говорит, – все хорошо.
– Ладно, пойдем, – разворачиваюсь.
– Не надо, – говорит, – я сама. Не теряй время, солнце не ждет.
– А этот, – киваю на этого, нервно мнущегося за спиной, шагах в десяти.
– Чепуха, – говорит, прильнув губами к моей ключице. – Не волнуйся.
Я еще постоял, провожая их взглядом до поворота; не доходя до него, он еще раз ее приобнял, она высвободилась и, видимо, что-то сказала ему, после чего они шли, оставляя пробел тропы между спинами.
Скрылись. Я скользнул в сизые дымящиеся, облапываемые солнцем, дебри.
Лес был туго заплетен лианами и злорадным плющом, сочащимся из полузадушенных им деревьев: лежащих, сидящих, стоящих вверх головой с ботвою корней, свисающих с неба трухой земляной к распахнутым колким объятьям красавиц с иголочки.
Если смотреть только под ноги – еще полбеды, но разглядывать каждую пядь прирастающего пространства, видя в каждой затаившейся ветке змею, – это мука, лишающая всей радости растворенья, движенья, свободного взгляда. Уж лучше стоять на месте и озирать округу. Или идти, чем-то одним пожертвовав: осторожностью или радостью. И начал с первого.
Первым, кого я увидел… Но вначале – этот блуждающий хруст в кустах.
Я замер, и он затих.
Я двинулся, и он – трудно определить, кто; по звуку – метрах в двадцати, то влево, то вправо, сближаемся и отдаляемся. Судя по хрусту, чуть крупнее меня. По вульгарности звука – не кошка. Олень?
Заросли слишком густые. Кабан? Хруст приближается. Я захожу ему в тыл по пригорку. Оба затихли. И вдруг, в двух шагах от меня, кусты раздвигаются: вот он.
Вначале – нога: полных 180 градусов идеального полукруга. Если выпрямить – в рост человека. И вторая к ней приставляется, образуя колесо, перпендикулярное движению. И из этого обода растет корявый ствол цепкого тулова, накрененного вперед обугленной корягою головы с красными глазищами навыкате и белесой струйкой бородки, стекающей до вывернутых босых ступней. За спиной – косая вязанка дров.
Постояли, дивясь этому зрелищу. Думаю, обоюдно. И, помолчав, разошлись.
Вышел к реке, присел покурить, слышу – нарастающий топот и пыль на дороге, и это кудахтающее потявкивание: обезьяны, орава, несутся гурьбой – как маленькие лошадки с жокеями младенцев, припавшими к их спинам, на подтянутых стременах.
Они сворачивают с дороги к реке, и хвост этой кавалерии заносит в мою сторону так, что последний проносится поверх моей головы, а авангард – уже далеко в воде.
Плывут: впереди самцы – так дубасят по ней, что высунуты из нее по грудь, а глава треугольника – до бедер, а то и выскакивая из воды и перебирая по ней ногами – бежит!
За ними – самки: топко плывут, загребая одной рукой, в другой – младенец, поднятый над головой – как обрез партизана.
Рев течения, буруны, водовороты, поток вьет веревки из ног и смыкается над головой мутно желтою пеной. И, казалось бы, все.
И всплывает, как маска с прорезанным ртом. И, в себя приходя, начинает дубасить.
Выбравшись на берег, обессилевшие, они отбрасывали младенцев в сторону, как кукол, и садились на камни, развалив по сторонам руки, сгорбив спины, и глядели на реку, потряхивая головой и подрагивая измочаленными губами.
Я углубился в джунгли. Видел оленя. Просто сел на поляне и смотрел на него. Незаметно теряя из виду. Хотя он стоял, никуда не деваясь.
Я снова был там, в той зиме, а точнее, на кромке ее, у весны. На скользкой, на льдистой, наклонной.
Я думал о том, о чем не давал себе думать, всякий раз перехватывая себя, как за горло, на полпути. Но и не думать не мог. И тогда, на поляне, не мог. Просто держал себя над собой на весу за горло. И не думал. Просто испытывал эту кривящую горло обиду и горечь. И пытался не совладать. Не владеть. Отпустить. И не мог.
Вдруг – истошно пронзительный крик. Рухнул павлин на поляну. Вскочил на ноги, замер. Потюкал головой пустое пространство вокруг себя и опять замер. И, накренив голову, стал разворачивать свой сияющий веер и на полпути, видимо, поняв, что сдуру, захлопнул его и, коротко разбежавшись, взлетел.
Ксении в отеле не было. Я спросил администратора. Нет, не видели.
Заглянул на кухню. Лишенец шинковал капусту. Сказал, что она пошла прогуляться вдоль реки по дороге вниз по теченью.
– Где расстались? В лесу?
– Неее, – он даже попятился, – у моста.
Я заказал чашку кофе и присел за наш столик в саду.
– Там! Там! – Он кричал, запыхавшись от бега. – Там!
– Что – там? – Я вскочил, еще не понимая, но уже чувствуя, что…
– Там… – Он комкал на мне рубаху, кривясь лицом. – Сени, – и тянул за собой, этот десятилетний мальчик, с которым Ксения вчера каталась вокруг отеля на велосипеде. – Snake! Seny! There. Dead!
– Нет, – сказал я, не слыша своего голоса, чувствуя, как все сильнее сдавливаю его плечи.
– Yes! – Он сглатывал слезы, запрокидывая лицо от боли. – Yes!
Мы неслись с ним вдоль реки, опережая друг друга. У него уже не было сил бежать.
– Где? – Я кричал, подымая его с колен и встряхивая. – Где?
– Там, – задыхаясь, он показывал головой.
Бежал, и в голове кроилось, мелькало, рвалось: "нож", "жгут",
"змеесоска", "врач", "люди", та сцена в Гонготри – с бегущими змейкой и коконом тела на палке, "машина", лицо ее, губы и это вот