"what" – еле слышно… "Ну что ты, все хорошо".

Она лежала… Нет, она была как-то воткнута в куст лицом, подвернувшимся набок. "Ящер, павлин…" – мелькнуло. Нагнулся, раздвинул куст. Глаза! Открыты. С маленькой точкой зрачка. С маленькой, в небе, таком высоком, таком далеком, как неживом. И губы

– чуть приоткрыты, как будто сказать хочет: "What?" И на ладони – две рваные ранки, в торце, под мизинцем. Я вынул ее из куста и, прижимая к груди, опустился на землю.

Он тряс меня за плечо, я открыл глаза: лишенец, он поставил на столик чашку с кофе и протянул руку в сторону реки: Ксения, она шла по мосту, ведя ладонью по перилам, склонив набок голову, глядя на скользящую воду.

Глава седьмая

– Ну что, – сказала она, присаживаясь, – как побродил, что видел?

– Архетип колеса, – говорю. – А ты?

– Змею. – Я замер, так она тихо сказала, одними губами. Подошел лишенец.

– Ты голодна?

– Нет. Чаю, пожалуй.

– Как это было?

– Там… – Она взмахнула рукой, не оборачиваясь. – Вниз по реке.

Свернула по тропке в лес. Буквально несколько шагов. Два куста сцепились поверх тропы так, что только ползком под ними или на корточках. И не обойти – колючий кустарник, как мотки ржавой проволоки в человеческий рост по сторонам. Я нагнулась, приподняла полог куста и уже просунула голову, и ладонью хотела уже опереться на землю, которая сдвинулась вдруг и поползла под рукой, которую я уже не могла отдернуть, как и тело не могла отдернуть – из-за потери равновесия, оно падало на нее вниз лицом, с поджатой рукой, и я в последний момент, почти вслепую, ткнула ладонь в этот ползучий вензель, попав куда-то между колец, а она все ползла – без конца, без головы, только это скользящее… – оборвала, прикрыла глаза. Я отцепил ее ладонь от края стола, приблизил. – По пальцам, – шептала она, не открывая глаз, – по пальцам.

В Харидвар мы решили попытаться вернуться пешком через заповедник по той же дороге, которой нас вез рикша. Подошли к шлагбауму. Под нависшим над ним деревом сидели, подремывая на вросших в землю покосившихся стульях, трое: один в камуфляже, двое – неприметным фоном. Рядом щит: вход запрещен. Экскурсия на джипе – 1600 рупий, на слоне – 900. Спрашиваю: а без слона и без джипа? Нельзя, говорят.

Нам в Харидвар, говорю, а автобус – лишь вечером. Может быть, можно…

Можно, отвечают, продолжая подремывать, не поднимая глаз. Необъяснимо.

Зашли в нашу харчевню перекусить. Выходя, Ксения купила кулечек сластей, вроде лукума. Безлюдный пятачок, раздвоенный дорогой, с навесом автобусной остановки и несколько крыш, припавших к земле, вот и весь хутор. Стоим у харчевни, за нашими спинами – еще люди, сидят за столиками, едят, разговаривают. По площади кружит стая собак.

Одна нерослая черная вдруг замирает, глядя на нас, и срывается с места, несясь нам навстречу, захлебываясь – но не лаем, а каким-то надрывным рыдающим визгом и кидается к нам, и вьется вокруг, исходя этим плачем, вставая на задние лапы и передними воздух суча, будто висит на карнизе над пропастью, всем своим теплым скелетом в жиденькой коже подтягиваясь и соскальзывая, умоляюще глядя в глаза.

Мы стояли, прижавшись друг к другу, как на островке – даже не суши, а жизни, которая из-под ног уходила. Я вспомнил сегодняшний сон, лицо того мальчика.

Что происходит? Мы видим впервые этого пса, не кормили его, не ласкали. Что же выбрал он именно нас, именно здесь и сейчас, именно он – почему?

Глаз зажмурен, щека с липкой шерстью дорожки от гнойного глаза. Ухо сжевано. Рваная рана на горле. Может, радость такая – навзрыд?

Он заходится так, будто вся его жизнь, весь облившийся кровью хребет стал у горла.

Мы жались друг другу и комкали пальцы в ладони. Казалось, еще один спазм этих мелко трясущихся ребер над колотьем живота – и хлынет…

Ксения присела к нему, он ткнулся ей в колени и затих.

Она развернула сласти и положила на землю. Он скосил на них свой единственный глаз и прикрыл его. Я присел рядом с нею, погладил его по все еще подрагивающей голове, высоко поднятой над узкой седой грудью.

Шли, и он обматывал нас кругами, связывая незримой нитью. Черной, подумал я, с сединой. Круги скользили, приближаясь к шлагбауму.

Те трое приподняли головы и одну за другой уронили. Мы шли по пустынной дороге сквозь заповедник, по заповедной дороге. Пес, забегая вперед, останавливался, ожидая с обернутой через плечо головой.

– Не хорошо… – начала Ксения и оборвала.

– А что, – говорю, – мы могли? Пнуть ногой?

– Он не оставит нас.

– Может, дойдет до моста и вернется? – говорю, чтоб ее успокоить, да и себя.

Пройдя несколько километров, свернули с дороги на тропу. Лес был пуст, жарко еще, четвертый час. Сели у поймы пересохшей реки, на белобрысом краю леса.

Я сказал, что пройдусь чуть вперед, погляжу. Ты со мной? Она покачала головой и откинулась на спину, глядя в небо. Пес положил ей голову на бедро и тут же вскочил, как только я двинулся от нее.

И еще долго челночил меж нами, со все удлинявшимся расстоянием, пока в очередной раз ко мне уже не вернулся.

Не думай. Ни о чем не думай, просто иди. Отпусти ее на эти полчаса.

И себя отпусти. Что-то произойдет, что-то уже происходит. С нами.

Что ж я не чувствую – что? Что ж я все время ступаю с третьей ноги?

Чуть раньше, чуть позже, и не иначе меж нами. Не вовремя. То я, то она. Спросила о чувствах. Моих к ней. Впервые – с весны. В самый неподходящий. Вчера. Что значит – неподходящий? Либо есть, либо нет.

И так, и не так. После купанья. После слонов. Казалось бы, самое время. В том и подвох. В том и подвох. И стояла с этим стекольным осколком ответа во рту.

А потом я пытался смягчить этот чертов английский. Сказал, что об этом не спрашивают меж берегами. Да и будет ли он, тот берег. Если мы доплывем, если выйдем, намоем собой. Слава Богу пока, что отплыли. С этим погребом на спине. Из которого воет, сосет.

Слава Богу, не это сказал. Не глядятся в зеркало посреди молитвы, не…

И не это.

А спать со мной, значит, можно, спрашивает, меж берегами? Значит, по-твоему, я должна еще и право это иметь – спросить? И стоит с этим острым осколком во рту, опустив голову.

Не "иметь" и не "право", конечно, это язык меня метит. Но что ж ты не чувствуешь, что об этом не время, не так. И потом – что об этом не говорят, а живут. И потом – это из-за угла, малодушное: кто там?

Свои?

Чудовищно, говорит. Это точно. А спросила бы часом поздней или раньше, спросила б сегодня – другая бы жизнь.

Скажи мне, как-то вдруг спросил я ее, несколько дней спустя после той новогодней, ты действительно никогда не хотела родить ребенка?

Почему? Замерла, всматриваясь в меня, и, помедлив, сказала: чтоб следов не оставить.

Чудовищно, что мы творим. И главное – непоправимо. И главное – непоправимо я в это не верю, что это непоправимо.

Откуда же эта самоуверенность? И извлек он из вод быка, и дал им, чтоб жили. Нет, сказали они, это неубедительно. И сотворил лошадь.

Нет, сказали, и это не то. И создал человека. Во, просияли, другое дело.

От верблюда. От творческого отношения. От творческого.

А у нее – затворническое. И верблюдики на занавесках. Нацокала под трафарет. Желтые, рассеянные по белизне.

Так она и надписала на подаренном мне в день рождения дневничке наших встреч: тебе (и наклеенный верблюд) от меня (и наклеенный пингвин).

Почему ж я не чувствую, что происходит? Ведь сейчас происходит.

Сейчас поворот. А я не вижу. Щелкаю фонариком и не вижу. Как вчерашний круг, тонущий на глазном дне.

Букетик нарвать ей, вот этих, ее любимых, с тихим жалобным светом.

Эти, полуслепые, закисшие глазки. И эти, с поддувом, тлеющие угольки.

Пес выбежал мне навстречу и, обматывая кругами, вначале меня, потом нас, все искал себе место – то с ее, то с моей стороны и, наконец, осторожно свернулся в ногах между нами. Она все лежала на спине, глядя в небо. Я – на нее, на боку, опираясь на млеющий локоть.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: