ВСЁ, ЧТО ВОКРУГ...
- Вот так мы и живем, - говорит председатель Абношкин, тяжело дыша. Садитесь. Ну хоть сюда вот... - Он усаживает меня на красный облупленный табурет. - Сашки дома нету... - Он говорит с трудом. В груди у него хрипит что-то. - Поговорим... Ты ведь поговорить пришел?
- Поговорить.
- Ну и ладно, поговорим. Может, выпьешь?.. Ну не надо...
- А у вас всё заботы?
- Заботы, они всегда, - хрипит он. - Без забот разве жизнь бывает? Это и хорошо, что заботы. Вот только до сына рук не дотяну... Плох он, наверное?
- Саша ваш? Нет, он хорошо учится. Он такой самостоятельный.
- Ишь ты... Строптив?
- Бывает, что и строптив... Разве это плохо?
- Ишь ты, - посмеивается он. - Разве хорошо? - И, помолчав: Попробовал ты крестьянской работы? Ну, как она?
На его мясистом, красном лице - хитроватая улыбочка. Он думает - я сейчас плакаться начну. Сейчас он будет говорить, что не посеешь - не пожнешь, что городу без деревни не прожить. "Хлеб!" - скажет он многозначительно.
- Скучища у нас, а? - говорит он.
- Это есть.
- Ты бы организовал чего-нибудь, учитель.
- А Шулейкин?
- А чего Шулейкин? Мишка на директорстве своем запутался. Все ведь смеются. Он человек темный. Дела своего не знает.
- А вот вы сельское хозяйство знаете?
- Я знаю, - хрипит он. - Давай по маленькой? Нет? Ишь ты...
- Что же колхоз ваш скрипит?
Он тяжело дышит и смотрит в окно. Там быстро сумерки густеют. От печки тянет кислым чем-то. Я смотрю ему в глаза. Они громадны и печальны.
Он садится напротив. Подпирает голову широкой ладонью. И молчит.
Он симпатичен мне, этот человек. И убогая его изба не кажется мне убогой. Это ведь прекрасно, когда человек задумывается, пусть даже печально. Тогда его лицо словно освещается, и ты видишь, как оно удивительно со всем, что на нем имеется.
- Понимаешь, парень, - хрипит Абношкин, - я бы тебе сказал, как оно всё получается... Да откуда я знаю, кто ты есть? Поймешь ли?
- Я пойму.
Он вертит косматой головой с сомнением:
- Хочешь понять, да не поймешь... Не поймешь.
- Пойму. Что я, идиот, что ли?
- Я сам всего понять не могу... Думаю. По ночам проснусь - а вот здесь схватывает, - он тычет толстым пальцем в темя, - и никуда не денешься... Мокрую тряпочку прикладываю. Говорят, помогает... - Он смеется невесело. Так это ж голова... На заботы мокрой тряпочки не положишь ведь, а?
Потом он зажигает лампу. И она стоит, как часовой, на самом краешке стола, вытянув свою длинную шею. И большая тень Абношкина медленно шевелится на стене, и хрипит, и стонет. И изба становится похожей на учительскую: там тоже одинокая лампа по вечерам замирает на краю стола.
- Могу тебе ответить, как положено, - хрипит он, - мол, была война... Вот и трудно...
- Это я и без вас знаю.
Он тяжело смеется:
- Это-то ты знаешь, а чего дальше - не знаешь.
- Вот и пришел, чтобы узнать. Ребята ведь спрашивают.
- Нет, этого тебе не понять. Это надо жизнь прожить.
- Живу...
- И живи. Ты человек хороший. Ребята тебя уважают... - И опять после паузы: - А у меня домашняя есть... Высший сорт... А?
- За что же они уважают, когда я ничего сказать не могу?
- Да это они без тебя разберутся. Ты их произведениям всяким учи, стихам, в город их в театр свози... Ну что, по маленькой?.. Несговорчивый ты какой...
Он мне очень симпатичен, этот Абношкин. Как это раньше я мимо проходил? Почему не бывал в этой избе, не сидел на этом красном табурете?
- Гости идут, - хрипит он. - Теперь не миновать разговеться.
Кто-то скрипит дверью, идет через сени.
- Да, - говорит Абношкин, - заходи... Я думал, мужик идет...
Мать Веры, слегка кивнув мне, подплывает к столу.
- Ваших нету, председатель? - низким голосом, по-цыгански спрашивает она. - Нету, да? Жаль. Хотела кое-чего из посуды взять.- Голос ее становится вкрадчивее и тише: - Кажется, Верку сватать приехали. Не пойму что-то... - Она смотрит на меня пристально. Глаза у нее такие же, как у дочери. Только Вера смотрит вниз... Да, вниз...
- Событие, - говорю я спокойно.
- Дождалась, - как-то слишком громко говорит Абношкин. - А Верка-то нарядилась?
- Нарядилась, нарядилась, - смеется мать и смотрит на меня.
- А Шулейкин, дружок твой, пришел?
- Пришел, пришел, а как же, - говорит мать. - Может, и ты зайдешь поглядишь. Да у тебя самого гости.
- Ты бери из посуды сама чего,- говорит Абношкин. - У меня гость.
- А вы идите,- говорю я.- А я по своим делам пойду.
- Посидим, посидим, - хрипит он, - и без нас справятся...
Всё происходит мгновенно: тарелки гремят, дверь хлопает... Событие! Разве меня это касается?.. Но почему кто-то другой?.. Да разве меня это касается?.. Я же не влюблен... Ах, просто странно: почему кто-то другой!.. Да разве меня это касается?.. Надо мною же смеяться будут там, в Москве... А может, пойти туда и спокойно, как Печорин: "Вера, я пришел за тобой..."
- Что-то она темнит, - хрипит Абношкин, - какие еще сваты? Она женщина железная. На порог-то пускает не каждого. Того и гляди, ухватом сработает. Темнит... И слуху такого раньше не было.
...И вот я говорю это. В комнате молчание. Гости смотрят на меня с ужасом. Мать Веры с грохотом отодвигает стул и выходит из комнаты прочь. А Вера вдруг, такая тоненькая, в черном платье с широким вырезом, и высокая, зажмурившись, словно слепая шаря руками, идет в мою сторону. Плавно идет, едва касаясь пола носками туфель.
- Нет! - кричит главный сват.
Но она идет, идет. Я кладу ей на плечо руку.
- Что же это такое?! - кричат гости.
- Пойдем отсюда, - говорит она сухими губами. И плечо ее горячее...
- Ты всё обдумала, Вера?
Она уводит меня из избы. И там, на улице, обняв меня, прижавшись всем телом, с благодарностью:
- Хочешь, я тебе правду скажу?
- Ну...
- Я знала, что ты придешь... Хоть и говорили все, что не ровня я тебе, чтоб не ждала...
- Чепуха это, не ровня!..
...Никто меня не ждет. Может быть, ее уже сосватали?.. Да разве меня это касается?.. Может быть, она и правда ждет меня?.. Никто меня не ждет... Всё идет своим чередом. Спокойно. Ничего непредвиденного не произойдет. Я буду ночевать в своей келье как миленький... Да...
- Темнит она что-то, - хрипит Абношкин, - ну да, темнит... - он вдруг тяжело встает, и лампа начинает покачиваться. - Верка-то с моими в Козельск на базар поехала!.. Ах ты, паралик тебя расшиби! Я ж говорю, темнит.
- А отца у нее нету, - слишком радостно говорю я.
Он садится на свое место. Долго молчит. С трудом дышит. Большая его грудь с клокотанием вздымается и оседает.
- Отец ее до войны в райкоме работал. Вредителем оказался... Видишь как...
- А Шулейкин, значит, тут как тут?
- Он от нее не отступился. Вот как. Не отступился. Понимаешь, как оно... Помогает ей. Верке - тоже. В войну помогал...
- А говорят, он...
- Да это все говорят! - хрипит он яростно.
Он снова встает и начинает тяжело, как медведь, ходить по избе:
- Тяжело мне, черт! Будто воды в меня налили.
Неладное с ним что-то.
- Ты видал осенью, какие луга у нас? - вдруг спрашивает он. - Видал, травки сколько?
- Видал, - говорю я.
- Ага... А скот с голоду ложится... Ну?
- Ну?..
- А к Семеновым нынче зашел, а ребятишки кисель картофельный хлебают. Из крахмала. А я зашел и говорю: давайте, отец и мать, на работу. Что это вы, мол, расселись, а?
- Да?
- А с Васькой Семеновым мы вот здесь в партизанах ходили. Вот на этом самом месте... И по Смоленщине...
- А вы бы плюнули на это... Поехали бы полечились.
- Ишь ты, - хрипит он. - Это ты можешь плюнуть, а мне нельзя. Это же мое всё кругом. А?
Лампа отчаянно борется с темнотой. Она как маленький стеклянный донкихотик. Разве ей справиться?