Абношкин подходит к полке, отодвигает марлевую занавесочку:
- Ну что, по маленькой?
- Нет, спасибо...
Жаль его обижать, да неудобно как-то сейчас пить.
- Ребята затеяли столбы ставить, свет проводить, - говорит он.
- Слышал, - говорю я.
- Столбы я дам, - хрипит он. - И ты будешь?
- Буду, - говорю я.
Он мне кажется очень большим, этот председатель. Он до конца не раскрылся. Он велик, как вся Васильевка. Но что-то с ним неладное происходит. Это я вижу по его глазам.
- Вы песни любите?
- Было, было, а как же,- хрипит он.- Самый заводила был.
Мне хочется погладить его по щеке. Хочется посентиментальничать. Но я креплюсь. И воспоминания собственные делают меня (на один час хотя бы) суровее и строже. Я был солдатом. Я воевал. Я!.. Я многое успел уже попробовать. И он воевал... Мне хочется говорить с хрипотцой, встать перед ним с распахнутым воротом, сказать: "Вот так, брат Иван..." - и, попрощавшись, выйти и услышать вслед калужское "до свиданьица", теплое, как парное молоко.
- Туман какой-то, - говорит Абношкин, - с глазами что-то. Вот в двадцать первом было ой как худо кругом, а здоровья хватало... В войну - и говорить нечего, а не жаловался... Машину за передок поднимал будь здоров. И видел всё. Далече. Вот - я, а вон - мироед... И в войну: вот - я, а вон фриц... Поистрепался, ну что ты скажешь?! Вот беда... Может, пропустим, а?
- А давайте, - говорю я.
И потом, опрокинув стопочку и прокашлявшись, он говорит:
- Голод был на Волге в двадцать первом ужас какой... А нас у самих вот-вот... Мы, значит, комсомолия голожопая, ну чего делать? Чем помогать?.. Где чего возьмешь?.. А ну, ребята, айда побираться! Братья с голоду пухнут! Наши!.. Вот, значит, ходим по дворам, просим. Кто что дает... Разжалобить ведь тоже уметь надо, а как же... Ну, значит, дают. Ну там горсть проса, корочку, огурец соленый, лепешку. Так до вечера ходим с торбами. Вечером в общую торбу сыплем. И опять с утра понеслись. По всему уезду три подводы собрали... Скорей, скорей!.. Ребятишки мрут!.. Собрали и в Калугу. Вот скрипят наши возы, а мы - рядом. От мешков едой пахнет, а у нас ноги от голода не идут... А никто ни крошечки ни махонькой не берет. Агитировать не надо было. Видишь как...
Он долго и с трудом кашляет. Потом молчит. Смотрит в темные окна большими своими глазами.
- Ну, давай еще по одной?
- А давайте. За вас...
- А это всё равно, - хрипит он. - Наши чего-то запаздывают... Может, в кино зашли... Я вот прошлым летом картину смотрел. Такую жизнь хорошую показывали. Колхоз тоже какой-то... - он смотрит на меня прищурившись, земля у них лучше, что ли?.. Или, может, климат такой подходящий, а? Ты как думаешь?
Неладное с ним что-то.
- Не знаю, - говорю я. - Может, и климат. Я этой картины не видел.
Потрескивает огонек в лампе. Словно она рассказывает что-то. А что, никак я понять не могу. Слов расслышать не умею.
- До света тоже руки вот еще не дотянулись, - говорит Абношкин и смотрит на лампу. - Мужиков мало...
- А Вере, наверное, и в самом деле замуж пора, - говорю я.
- Приглянулась она тебе?
- Ну что вы!
- А что ж? Она красивая, скромная. Тут за ней один инспектор молодой бегал, - он смеется с натугой, - потом узнал про нее: батюшки, отец вредитель. И всё. Кому охота с пятном-то ходить. Верно?
- Неверно, - говорю я.
- Ну, как знаешь, - хрипит он и смотрит на меня с прищуром, словно изучает.
Ладно, Абношкин, я ведь не ребенок. Нечего меня изучать. Я не из пугливых. Нечего...
- Только ты учителей-то ваших не соблазнишь столбы копать, - говорит он.
- Почему это?
- Они свое любят... А бесплатно-то копать...
- Что же, я один буду? - говорю я. - На черта мне...
- А это как хочешь... - хрипит он. - Ты огурчика возьми. Они в самый раз. Бодрые...
И большой огурец с хрустом исчезает в его губах, больших, мягких и медленных.
ПУТИ ТВОИ НЕИСПОВЕДИМЫ
Вечер. Мы с Виташей идем на педсовет. В учительскую. Это будет знаменитый педсовет.
- Сейчас Шулейкин с тобой счеты сведет, - смеется Виташа. - Он давно готовится. Он это умеет.
Пришла пора. Я знаю. Я чувствовал приближение грозы. То бьет, то ласкает. Неспокойно ему со мной.
- Потягаемся, - говорю я спокойно.
Он смеется.
- А ты, Виктор Павлович, как раз и припомнишь ему всё, да? Припомнишь? - говорю я. - Ты ведь помнишь, как в драку рвался?
Он смеется. Потом говорит:
- Ладно, не горюй. Одна голова хорошо, а две лучше. Что-нибудь придумаем.
- Смотри, - говорю я.
Он смеется:
- Ладно, ладно. У нас тоже свои принципы.
А в учительской, как всегда, все уже расселись. Шулейкин отдает последние распоряжения. Вот сейчас наш корабль отвалит от причала и уйдет в неизвестность. Он стар, этот корабль. Корпус его скрипит. Ржавчина его изъела. Лишь краска свежа на его бортах и дыры аккуратно заткнуты тряпочками; хоть и тряпочками, а заткнуты... Но чего-то все-таки не хватает... Не пойму чего. Уж очень тихо все сидят. И лица у всех немного вытянуты.
Виташа подталкивает меня в бок. Я вижу: в углу сидит заведующий районо Петунин. Маленький круглый человечек с наголо обритой головой.
Я здороваюсь с ним. Он кивает мне едва-едва. Ну вот. Меня будут бить по всем правилам и в присутствии начальства. Крикнуть, что ли: "Э-э-эх!.. Да ну вас всех к черту" - и уйти?.. Это им важно запротоколировать комедию. А мне она не нужна... Мне самолюбие дороже. Я не жулик...
Мы садимся с Виташей у печки. Две лампы льют желтый, трусоватый свет. Курить можно. И уже дышать нечем. Что же дальше-то будет?..
Идет педсовет. Обсуждаются всякие дела. Я почти ничего не слышу. Ерунда какая-то всё... Меня не упоминают... Пока. Интересно, как Шулейкин будет меня уничтожать? Я скажу ему: "Всё вы врете!" - а он скажет: "Ну вот, видите?.." - а Мария Филипповна скажет: "Он всегда кичится!.. Подумаешь, университет окончил..." Только бы мне не принимать всего всерьез. Не поддаваться. Пусть не думают, что я готов в петлю... Черта с два!
Вдруг кто-то произносит мою фамилию. А я ловлю себя на том, что, как собака, поворачиваю ухо в ту сторону и настораживаюсь. И это меня смешит...
- Сейчас драчка начнется, - шепчу я Виташе.
Он ободряюще улыбается мне.
Потом объявляется перерыв. А шума обычного нет. Все сидят почти неподвижно. Все косятся на Петунина. А он встает и катится в мою сторону. И спрашивает меня:
- Ну, как у вас дела?
- Да вот сечь меня собираются, - говорю я.
Виташа мелко смеется.
- Сечь? - говорит Петунии. - Ну не без этого...
- Конечно, - говорю я.
- Наверное, есть за что...
- Наверное, - говорю я.
- А на вас жалуются, что успеваемость низкую даете, - говорит Петунин.
- Не всё сразу, - говорю я.
Мне теперь всё равно. Я прекрасно понимаю, к чему он клонит.
- Значит, конфликт с директором?
- Вам видней, - говорю я.
- А может быть, на вас наговаривают?
Мне чудится издевка в его словах. Петунии откатывается на свое место. Я сажусь.
- Ничего не понимаю, - говорю я.
- Н-да, - говорит Виташа. - Дело темное...
И снова, но уже тихо-тихо, звучит моя фамилия. И Шулейкин, едва освещенный лампой, рассказывает о моих грехах. О мои грехи! Их так много, и они так ужасны...
- ...Откололся от коллектива... Противопоставил себя...
- Правильно, - говорит Мария Филипповна.
Я смотрю на Петунина. Он слушает Шулейкина и кивает головой.
- ...Самая низкая успеваемость по письменному русскому... Был Виктор Павлович... Катастрофа...
- Был я на уроке,- говорит Виташа,- и не на одном...
Скажи им, Виташа, скажи...
- ...Такой отсебятины я еще не встречал... Для чего же существует Министерство просвещения, а?