- Ну же, Абношкин, - уже прошу я, - договаривай, если начал.
Абношкин встряхивает головой. Вера Багреева что-то шепчет ему, поглядывает в мою сторону.
- А она, - говорит Абношкин, - Онегина вроде любила, а с другим жила...
Сказал...
В классе тишина. А мне слышатся грохот и крики. И мне хочется кричать самому, словно с меня свалился нелепый и давний груз, но я сижу неподвижно и молча. С каменным лицом. Ай да Абношкин! Если бы ты знал, что ты сделал. Если бы ты знал, что происходит со мной.
И вдруг в тишине раздается отчетливый и тонкий смех. Смеется Мария Филипповна. Я смотрю на нее не очень доброжелательно, и она смолкает.
- Всё? - спрашиваю у Абношкина.
- Всё, - говорит он.
Класс молчит настороженно.
И вдруг я вижу, отчетливо вижу, как прямо через класс, размахивая черным зонтиком, скользит по проволоке Мария Филипповна. На ней красная блузка и желтая юбка. А Виташа по полу за ней и нелепо подпрыгивает и взмахивает руками. Его рыжий парик сбился на сторону, вымазанное красками лицо плачет...
- Извините, - говорит Мария Филипповна.
- Пожалуйста, - говорю я.
Я вижу всё это, и мне не страшно. Меня это не удивляет. И наверное, потому я говорю совершенно спокойно:
- Ничего смешного. Каждый имеет право на собственное мнение.
Класс шумно и с облегчением вздыхает. Маша Калашкина торжествующе смотрит на Марию Филипповну. Виташа улыбается и подмигивает мне уже откровенно.
- Что-то есть в том, что ты сказал, Абношкин, - говорю я. - Это даже интересно, то, что ты сказал. Вы подумайте над этим, - говорю я классу. - А тебе я поставлю пятерку, - говорю я Абношкину. - Просто это прекрасно, когда мозги работают по-своему.
И мне даже жаль становится Татьяну Ларину, которой произнесен приговор вот этим пареньком, а мною - подписан.
Мне жаль ее, словно она, живая, стоит передо мною и просит снисхождения, отсрочки. Для нее ведь это так неожиданно! Она привыкла к поклонению. Ну хоть несколько дней, чтобы пересмотреть пережитое.
А Саша Абношкин, как самый неумолимый судья, и бровью не ведет. Он как должное берет эту пятерку из моих рук, как леденцового петушка, купленного на честные деньги... и кладет его за щеку...
Мне очень радостно это видеть.
Теперь мне уже всё равно. Комиссия, я вышел из-под твоей опеки!
- Калашкина, - говорю я, - прошу!
Я вызываю ее к доске, как будто приглашаю к танцу. Она медленно и испуганно идет к моему столу и смотрит на меня с недоумением. Держись, Маша. Кто это выдумал, что нужно вызывать только лучших? Комиссия, ты еще не то увидишь!
Я распоясался.
- Судя по всему, урока-то не было, - говорит Шулейкин. - Так, Мария Филипповна?
- Так, - говорит Мария Филипповна, и губы у нее становятся белыми. Уж такого я нипочем не ожидала.
- Вы, наверное, плохо к уроку готовитесь? - спрашивает меня Шулейкин.
- Бедный Пушкин, - говорит Мария Филипповна.
Она начинает тоненько хохотать.
- Что с вами? - спрашиваю я резко.
- А грубить не надо, - говорит мне Шулейкин.
Виташа молчит.
Они сидят вокруг меня, как кочевники вокруг костра. Словно они долго мерзли и теперь можно погреться.
- Вы записываете? - спрашивает Шулейкин у Марии Филипповны.
- А как же, Михаил Андреевич, - говорит она, - ну конечно... - и записывает. Ведет протокол.
- А что вы скажете об уроке, Виктор Павлович? - говорит Шулейкин.
- Что я скажу... - говорит Виташа и незаметно по-приятельски мне подмигивает. - Так уроки проводить нельзя, конечно... Всякую чепуху несут учащиеся. Их нужно направлять. А то сегодня им Пушкин не нравится, завтра Толстой...
- Правильно, - говорит Мария Филипповна. - А еще университет кончили! - говорит она радостно.
- Вы бы лучше на уроки литературы не посылали пионервожатых, - говорю я Шулейкину. - Делу от этого пользы нет.
- Вы так думаете? - улыбается Шулейкин.
- А вы не кичитесь, - говорит мне Мария Филипповна.
- Класс доведен до катастрофы,- говорит Шулейкин.
- Да, - говорит Виташа. - Теперь до конца года и не выправить.
- Кошмар какой-то, - говорит Мария Филипповна.
- Надо в облоно сообщать, - говорит Виташа, - доигрались.
И он тоже!..
Я встаю:
- Теперь мне остается сдать дела, наверное?
Как я могу объяснить им всё? Всё, что произошло? Всё, что произошло с мной и с ребятами? Что-то рухнуло, упало. Пыль и обломки. А поднять-то и некому.
- Это уже трусость, - говорит Шулейкин. - Надо не бежать, а бороться. Исправлять положение.
- Лучше мне уехать. Это не моя стихия - учительство. Я желаю вам всего лучшего. Я не сержусь на вас нисколько. Просто мне показалось, что что-то мы делаем не так... Ничего я исправить не смогу, - говорю я.
- Нет таких крепостей, - говорит Виташа и смеется, поглядывая на Шулейкина.
- Не буду я ничего исправлять, потому что я ничего не портил.
Не может все-таки быть так, чтобы я был прав, а все не правы.
- Не можете - научим, не хотите - заставим, - смеется Шулейкин.
- Это вы серьезно?
- Что вы, что вы, - говорит он, уже не улыбаясь, - это же армейская поговорка.
...Виташа догоняет меня на улице:
- Абношкин-то, а? Мария Филипповна чуть не подавилась.
- А ты? - спрашиваю я.
- А что я? - говорит Виташа. - Что мне с Шулейкиным спорить? Это ведь ничего не даст. Он за свое место держится будь здоров! Он спец других давить.
Большие валенки Виташи похожи на заношенные ботфорты Петра Великого.
ПОТАСОВКА
Ночь.
Грипп, который душит меня, невысок и вкрадчив. Он весь в белом. Только кончики пальцев черны. И глаза у него горят неясным, тусклым пламенем.
Слышали ли вы рассказы о гриппозной иголке? Что-то кружится перед глазами, мягкое и ускользающее; кружится то медленно, то неистово; то становится почти микроскопическим, готовым вонзиться; то разрастается невероятно; и всё время слышится звук, похожий чем-то на беспрерывный злорадный хохоток, на вой ветра, на пение пчелы. Почему это названо иголкой, не знаю. Но в детстве я кричал сквозь бред: "Иголка!.. Иголка!.." - и старался укрыться от нее, и никто из взрослых не мог меня понять.
- Иголка!..
Ни на фронте, ни в госпитале она не возникала передо мной. А вот сейчас закружилась снова.
Я слышу ее почти забытый голосок и опять, как тогда, не могу ее разглядеть.
И вдруг из облачка, которым она окружена, проявляется лицо Шулейкина. Он смотрит на меня маленькими глазками.
- Здорово вас прихватило, - говорит он.
- Здорово, - говорю я. Шепчу.- Иголка, - говорю я.
- Давайте я вам полотенце на лоб мокрое... - говорит он.
- А-а-а, - говорю я, - полотенце на лоб?.. А потом пальцами за горло?..
Опять визжит иголка и устремляется в меня. Распухает, распухает... Холодное, мокрое ложится на лоб... И из этого вылезает Шулейкин. Он отряхивается от воды. Он пытается обнять себя правой рукой. Как это смешно...
- Зачем вы это делаете?.. Что это должно обозначать?
- Мокрое - это хорошо, - говорит он.
Я ведь не о том его спрашиваю.
Жужжит иголка, похожая на веретено.
- Сильно вы простудились, - говорит Шулейкин. - Надо одеваться потеплее...
- Все вы жулики, подделыватели оценок, - говорю я.
- Беречься надо, - говорит он. - У нас ведь врача не дозовешься...
- Вы меня подлогам учите?.. - спрашиваю я.
- Тут с врачами туго,- говорит он.- Это не Москва.
- А мы ведь налоги платим, - говорю я.
- Ну ладно, ладно, - говорит он, - при чем тут налоги?
- У нас ведь бесплатная медицинская помощь! - говорю я.
- Тсс, - говорит он.
- Вот я умираю, - говорю я, - и никому я не нужен. Разве это справедливо?
- От этого не умирают, - смеется он. Он смеется всё громче, всё громче, и смех его сливается с воем иголки, она уже совсем рядом... Сейчас!..