Они так и не поняли, что произошло со страной, с их сыном, с ними самими. Жили, как мыши. Деньги, которые Мамаев навязывал им едва ли не силой, мать откладывала на сберкнижку на черный день, питались на жалкие пенсии, донашивали старую одежду. Они и телевизор-то смотрели с испугом, очень сострадали народу, а праздником для них были вечера бардовских песен. Они долго были укором для Мамаева, пока он не понял, что не нужно мешать им жить так, как они привыкли.
Умерли они так же нелепо, как жили: отравились рыбными консервами. Мать купила их, соблазнившись дешевкой. Острая, режущая сердце жалость, которую Мамаев испытал на похоронах, перемешивалась в нем с лютой, леденящей злобой. Он поклялся: "Со мной у них этот номер не пройдет; Я не дам им этого сделать!" Кому "им", он не знал. Им. Всем. Паханам.
Кому-то деньги давали иллюзию власти над другими людьми, кому-то тешили самолюбие. Мамаев же расширял свой бизнес, как мудрый правитель расширяет границы своих владений, оттесняя все дальше от столицы рубежи, с которых может прийти угроза его свободе. А свобода, по несомненному для Мамаева, выстраданному им убеждению, определяется количеством людей, которых ты безнаказанно можешь послать на...
Коренастый, лысоватый, с грубым красным лицом, обмороженным на лесоповале под Абаканом, с сильными, поросшими седыми волосами руками, в распахнутой на груди ковбойке, обнажавшей широкую волосатую грудь, он стоял на двенадцатом этаже в лоджии элитного дома на Больших Каменщиках, курил, смотрел на вечернюю Москву и пытался понять, откуда в нем это ощущение надтреснутость, беспокойство.
С высоты двенадцатого этажа открывался вид на Зацепу, на крыши старых домов, фонари Котельнической и Космодамианской набережных. По черной воде Москвы-реки скользили огни барж. Сентябрь стоял ясный, теплый. Москва неторопливо вплывала из лета в зиму - как пересекающий экватор огромный круизный теплоход, наполненный огнями, музыкой, движением празднично одетых людей на прогулочных палубах.
Был спокойный, тихий, очень мирный вечер. А внутри свербело. Это был сигнал опасности, который посылал Мамаеву какой-то внутренний локатор, фибры души. Вот так же свербело два с половиной года назад, когда он только чудом избежал краха. Дри этом воспоминании даже сейчас давало сбой сердце, как у водителя, который вспоминает о смертельно опасном моменте на дороге, когда он был на волосок от катастрофы.
Тогда, в девяносто восьмом, Мамаеву изменило чувство осторожности. Он понимал, что ГКО, государственные краткосрочные обязательства, самые высокодоходные бумаги - туфта, пирамида похлеще МММ. И все же купился. До четырехсот процентов годовых - как было не купиться?
Протрезвел раньше других, но все равно поздно. Половина всех банковских активов "ЕвроАза" зависла в этих проклятых ГКО. Была только одна возможность избежать банкротства: перевести на "ЕвроАз" государственное финансирование системы ГУИНа. К этому шло, возражений ни у кого не было. И вдруг застопорилось. Против - и очень резко - выступил министр юстиции. Сам министр был пешкой. Но за ним стоял Народный банк, монстр в финансовой системе России. И президент банка Буров был не из тех, кто пропустит мимо рта такой кусок, как обслуживание счетов ГУИНа.
Буров принадлежал к той ненавидимой Мамаевым породе людей, которым все давалось само. Его дед, потомственный дипломат, при советской власти стал ближайшим сотрудником Чичерина, отец был торгпредом СССР в США, после войны его посадили, при Хрущеве реабилитировали. Обширные знакомства семьи обеспечили Бурову быструю карьеру в Министерстве внешних экономических связей, он был своим в советской партийно-хозяйственной элите, стал своим и среди пришедших к власти демократов. Как и всем безродным выходцам из низов, им льстило его дворянское происхождение, его светскость, а усвоенный им тон высокомерия и снисходительного равнодушия к окружающим невольно заставлял искать его расположения даже тех людей, которым его расположение было вовсе не нужно.
В деловых кругах прозвище у Бурова было Флибустьер и репутация финансового бандита.
Мамаев сделал попытку договориться с Буровым. Он приехал в офис Народного банка на Бульварном кольце, предложил отступного. Буров взглянул на цифру со значком $ и шестью нулями, которую Мамаев написал в своем блокноте, и усмехнулся, как тонкой шутке. Поинтересовался своим высоким тенорком:
- А почему бы вам, сударь, не попытаться выиграть тендер в честной борьбе?
Сидел, откинувшись в кресле за антикварным письменным столом, длинный, как верста коломенская, топорщил пиратские, закрученные в стрелки, усы, смотрел веселыми наглыми глазами навыкате. И тенорок у него тоже был наглый, козлиный. Не дождавшись ответа, сочувственно покивал:
- Понимаю, непривычно. Как-то не по-нашенски это, не по-российски. Предлагаю другой вариант. Вы получите бюджетные деньги ГУИНа, а я получу двадцать шесть процентов акций вашей компании "Ингертраст". От нее пованивает лагерной парашей, но бизнес солидный, обреченный на стабильность.
- Сколько?! - переспросил Мамаев. - Двадцать шесть процентов?! Я не ослышался?
- А на что, собственно, вы рассчитывали? - поинтересовался Буров. - На то, что я не умею считать? Умею, сударь. На то, что я занимаюсь благотворительностью? Я не занимаюсь благотворительностью, а вы не мать-одиночка. Да, двадцать шесть процентов. Блокирующий пакет.
- Хотел бы я знать, что вы называете грабежом среди бела дня.
- Тоже не устраивает, - заключил Буров. - Дорого, да? Тогда у вас есть только один выход: закажите меня. Киллер обойдется вам гораздо дешевле.
- Спасибо за совет, - выдавил из себя Мамаев. - Я подумаю.
- Подумайте, сударь, подумайте. Только учтите, что завтра будет дороже. Засим прошу извинить, меня ждут дела. Всех благ.
Мамаев вышел из Народного банка, не поднимая глаз. Его корчило от унижения, трясло от ненависти. Дело было даже не в грабительских условиях сделки, предложенных Буровым, в чем-то другом, гораздо более важном. Буров разговаривал с ним, как с сявкой. Как пахан с сявкой! Мамаев чувствовал себя опущенным, вышвырнутым к параше.