Нам было сказано, что мы не должны жалеть денег: сколько нужно, столько и закладывать. Такая щедрость меня, например, поначалу поразила, но скоро я вспомнил, как Хрущев в свое время не жалел денег на химию и космос. Теперь, видимо, очередной вождь тоже готовил себе место в истории: мы были информированы, что инициатива подготовки постановления исходила от Л. И. Брежнева. Он первым из советских партийных лидеров за 50 лет решил прекратить гонения на генетику как науку, и именно в его речи, произнесенной в 1973 году в Алма-Ате, впервые за всю советскую историю прозвучало прямое признание необходимости развития молекулярной биологии и генетики в нашей стране. До этого генетика рассматривалась как враждебная наука.
Резкий поворот в речах лидера партии произошел благодаря следующим обстоятельствам. В начале 70-х годов среди тех, кто готовил для генсека речи и выступления, оказался блистательный советский журналист Анатолий Абрамович Аграновский, с которым мы много лет дружили. Аграновский «унаследовал» от другого нашего общего друга — О. Н. Писаржевского, целенаправленно боровшегося с Лысенко много лет, эстафету борьбы с этим злодеем биологии. Поэтому, как только представился случай, Аграновский решил вставить в речь Брежнева абзац о необходимости развития современной генетики. Как это водится, всё делалось в последнюю минуту. Анатолий Абрамович позвонил мне с госдачи, где он вместе с помощником Брежнева Александровым-Агентовым работал над будущей речью генсека в Алма-Ате, и попросил сформулировать абзац о роли генетики. Не кладя телефонной трубки, я набросал на листке краткий текст о лидирующей роли молекулярной генетики, о достижениях биохимии и биофизики и необходимости их развития в СССР. Анатолий Абрамович записал продиктованный мной абзац и сказал, чтобы я приготовился прочесть написанное мной послезавтра в «Правде». Я приехал в Президиум ВАСХНИЛ, где тоща работал Ученым секретарем Научного совета по молекулярной биологии и генетике, переписал этот абзац на листочке и отдал моему тогдашнему шефу — академику-секретарю Отделения растениеводства Н. В. Турбину — со словами:
— Положите этот текст в стол, послезавтра он нам понадобится.
Турбин прочел, удивился, попытался выведать, зачем это понадобится и почему именно послезавтра, но я разыграл сцену до конца, так ничего и не объяснив ему. А через день «Правда» (№ 75 от 16.03.74) опубликовала алма-атинскую речь Брежнева, где было сказано, что «сельское хозяйство нуждается в новых идеях, способных революционизировать сельскохозяйственное производство, постоянном притоке фундаментальных знаний о природе растений и животных, которые могут дать биохимия, генетика, молекулярная биология».
Возможно, сегодня важность этого заявления Брежнева не очень и понятна, но в те времена слова и даже интонации генсека значили очень много. Поэтому фразы Брежнева о генетике прозвучали как безоговорочное признание еще недавно запрещенной науки, хотя следует сказать, что первые шаги в этом направлении были сделаны уже при Хрущеве, когда было открыто несколько институтов чисто генетического направления (Общей генетики и Биологии развития в Москве; Цитологии и генетики в Новосибирске; Генетики и цитологии в Минске — кстати, первым директором его и был Турбин). Мало того, генетику начали преподавать в вузах и частично в школе. Но это всё еще была полугонимая наука. Вроде бы и разрешили, но — сквозь зубы. К тому же сам Хрущев безоговорочно поддерживал именно Лысенко.
Был и другой, позднее, с началом перестройки, уже утерянный оттенок: произошла какая-то явная девальвация весомости высказываний генсека, которые стали восприниматься уже не как приказ, а как слова, которым можно внимать, а можно и не внимать. Тогда же всё было иначе, поскольку всё было сцементировано дисциплиной, покоившейся на жестоких репрессиях, порой тюрьмах. Слова генсека, пусть с трудом прошамканные, были приказом, слово значило больше, чем действие, ибо действия были только дозволенные.
Поэтому я нисколько не удивился, когда через день Турбин, читавший «Правду» с утра вместо молитвы, через день позвонил мне домой и, заикаясь от волнения, попросил срочно приехать и объяснить мою прозорливость (по телефону подобные вопросы никто не обсуждал, ни тени сомнения, что телефоны наши прослушиваются, у нас не было [не потому, что мы были диссидентами или уклонистами — просто тотальная слежка за всеми сколь угодно мелкими начальниками стала частью повседневной жизни; тогда и родилась смешная, в сущности, присказка, после которой все рты закрывались: «Это не телефонный разговор»]). Потом Турбин упросил меня представить его Аграновскому, и я привез академика домой к Анатолию Абрамовичу и Галине Федоровне. Не думаю, что Турбину удалось извлечь какую-то существенную пользу для себя из этого визита.
Со дня произнесения Брежневым моей фразы, ставшей ритуальной, о пользе генетики и молекулярной биологии до вызова к Полянскому прошло около года. Телега формирования общественного мнения теперь покатилась как под горку, и вот настал день, когда Брежнев решился поднять молекулярную биологию и генетику на небывалую высоту: подразумевалось, что СССР должен в короткий срок догнать Америку в этих науках.
Как я и ожидал, срочный вызов был связан с проектом постановления. Когда вместе с тогдашним моим приятелем Иосифом Григорьевичем Атабековым (которого я звал Осей), заведующим кафедрой вирусологии МГУ, незадолго до этого избранным членом-корреспондентом ВАСХНИЛ, мы поднялись на третий этаж Минсельхоза, нас препроводили в кабинет Полянского, где уже сидел Лобанов. Министр раздал нам по копии проекта постановления, заметив при этом, что я хорошо с постановлением знаком, ибо работал в бригаде по его подготовке, и попросил сделать последние замечания. В этот день в 4 часа дня собиралось Политбюро, чтобы утвердить постановление. По правде говоря, меня заботили в тот момент только строчек десять, разбросанных по разным разделам. Первая — в разделе о вновь создаваемых институтах: там должна была быть строка о создании в Москве ВНИИ прикладной молекулярной биологии и генетики на базе лаборатории того же названия при Президиуме ВАСХНИЛ, которой я руководил; вторая — о строительстве здания для нашего института в Москве; третья — о строительстве в Обнинске филиала Института, четвертая — о валютных отчислениях; пятая — о кадрах, шестая — о новом журнале и т. д. Всё оказалось на месте. Страшно удовлетворенные, мы покинули втроем с Лобановым кабинет Полянского и постояли еще минут десять на ступеньках здания Минсельхоза, обсуждая исторический шаг. Через несколько дней краткое изложение постановления появилось во всех газетах.
2. Первые радости
На следующий день после опубликования постановления я подготовил текст приказа по Министерству сельского хозяйства страницах на десяти. Тогдашний начальник Главка науки Минсельхоза Николай Ильич Володарский, академик ВАСХНИЛ и физиолог растений по специальности, прочел приказ, остался доволен и отправил его на подпись министру Полянскому. Затем он сделал предложение — перейти к нему заместителем начальника Главка.
— Очень вы, Валерий Николаевич, хорошо формулируете. Переходите ко мне заместителем, сохраните за собой лабораторию в вашем новом институте, мы бы с вами прекрасно сработались.
У нас и впрямь сложились с Николаем Ильичом добрые отношения, но канцелярская работа меня не только не интересовала, но даже тяготила. Я позволял себе тратить время только на то, что могло в будущем помочь институту и моему отделу в нем. К тому же я знал твердо, что буду на днях утвержден заместителем директора вновь создаваемого института [решение об этом мне было объявлено в ЦК партии и его же подтвердил Президент Лобанов]. Исполняющим обязанности директора института становился Турбин, по горло занятый бумажками в ВАСХНИЛе и ловивший кайф от нескончаемого потока этих чаще всего пустых бумажек, на которые он размашисто накладывал резолюции и расписывался.