Светлана замолчала. Ей, видимо, “Ленин” со своей “кошачьей музыкой” и анекдотами нравился больше мрачноватого Кости.
— Ну, будем укладываться, что ли? — прервал затянувшуюся паузу капитан-лейтенант. — Погуляли, пора на боковую. — Он, морщась, взял за горлышки “ленинские” бутылки из-под водки и тоника и понес к мусорному ящику.
Алексей вышел вслед за ним в тамбур, чтобы дать Светлане раздеться. Подъезжали к Скуратову. По стеклам спиралью побежали станционные огни. Звонарев и Константин курили в тамбуре, поглядывая на заснеженный перрон. Поезд заскрипел и остановился. Защелкали замки вагонных дверей.
— Смотри! — капитан-лейтенант схватил Алексея за локоть. По перрону в сторону вокзала бежал человек в джинсовой куртке. — Это же он — “Ленин”! Куда это он?
— Может быть, правда — за милицией?
— Что ж, тем хуже для него. Подождем, посмотрим.
Но ни милиция, ни битломан из здания вокзала до отхода поезда не вышли.
— Он же в Ялту ехал, — недоумевал Звонарев, провожая взглядом уплывающие станционные постройки. — Почему же остался в Скуратове? Испугался, что ли, так?
— Настолько, чтобы пересесть именно здесь? А почему не в Орле? Или в Курске? Тут же не всякий поезд останавливается. Кстати, когда он появился в нашем купе, у меня не возникло ощущения, что он из пугливых. Был такой нахрапистый, бойкий.
— Постой… он говорил, что этот слет “битловский” в Ялте — вроде как нелегальный. Может, он испугался, что своей болтовней подставил своих и решил побыстрее смыться? Но если слет — дело тайное, то зачем он еще до всяких разговоров вырядился под Леннона? Для чего это? Я уверен, что большинство пассажиров этого поезда не знает, как выглядел Леннон.
— Пидор, наверное, — просто предположил Костя.
Звонарев приехал в Ялту на следующий день поздно вечером. Город лежал в снегу. Грохотали цепи, намотанные на колеса машин и троллейбусов. Улицы, лучами сходившиеся к знаменитой набережной, были пусты и голы. Дом творчества стоял высоко на горе, карабкаться на которую нужно было по обледенелому спиральному подъему. Даже здесь, наверху, было слышно, как тяжело бьет зимнее море о набережную.
Студенты жили в старом двухэтажном корпусе. Заспанная дежурная, едва взглянув на звонаревскую путевку, велела отнести ее завтра администратору, выдала ключ и пошла спать. Соседа у Звонарева не было, не было в сыроватой, припахивающей плесенью комнате и второй кровати, чему он, естественно, обрадовался.
В каких номерах жили остальные литинститутовцы (было их человек восемь), Алексей не знал, а спросить у дежурной забыл. За стеной раздавались какие-то голоса — мужские и женские. Он вышел в коридор, прислушался. Ему показалось, что один голос принадлежал поэту из Молдавии Виктору Лупанарэ. Точно: читает, гад, стихи! (Он их писал только на русском.) Алексей постучал и открыл дверь. В номере кроме Лупанарэ были поэт Ашот Хачатрян и две эффектные, модно и дорого одетые девицы. Они сидели вокруг маленького столика, на котором стояли початая бутылка водки и закуска.
— Алёха! — обрадовался улыбчивый Лупанарэ, брюнет с крючковатым носом и маслеными глазами. — Приехал! А мы думаем — где ты? Проходи! Выпьешь с нами?
Звонарев сразу оценил диспозицию и сказал:
— Нет, там, где четверо, пятому делать нечего. Я поздороваться зашел. Я тут за стеной у вас живу. Будете шуметь — вызову милицию, вы же меня знаете.
Девицы переглянулись.
— Э-э, он шутит так, — поспешил заверить их небритый Хачатрян.
— Гуляйте, ребята, — улыбнулся Алексей.
Он вернулся к себе в номер и вышел на балкон. Чудесно пахло снегом и можжевеловой хвоей. Шумело невидимое море. Внизу, в бездонной темноте, роились огни Ялты, равномерно мигал маяк на дамбе. Совсем рядом от лепных перил балкона — рукой можно было дотянуться — росли пальма и кипарис, присыпанные снегом. Крым! Звонарев счастливо засмеялся и сорвал с кипариса похожую на футбольный мяч шишечку. Молодец Кузовков, что заставил его поехать сюда! Две недели забытья! Он будет писать, забыв о московских заморочках. А потом… Потом, как Бог пошлет.
При мысли о писании настроение Звонарева несколько омрачилось. Он понимал, что проза его претерпевает кризис формы и содержания. Жанр коротких рассказов явно исчерпал себя, исчерпал себя и их беспощадный, утрированный реализм. Срывание “всех и всяческих масок с действительности” неизбежно приводило к мысли, что у действительности нет достойного лица, а это было не так. Он поневоле становился заложником собственного метода. В “страшных рассказах” Звонарева не находилось места для простых человеческих чувств, а правдивое изображение их, как он все больше убеждался, есть самая сложная задача в литературе. Подлец Зайцев был не так уж неправ, просто момент для зубодробительной критики выбрал крайне неудачный. Герои звонаревских “страшилок” — убийцы, насильники, наркоманы, обитатели московского “дна” — являлись носителями извращенных, то есть неестественных для нормального человека чувств, а герои его лирических новелл (писал он и такие) были неприкаянными, зацикленными на себе одиночками. Они имели полное право быть изображенными наряду с так называемыми нормальными людьми, но односторонний выбор героев не давал возможности Звонареву высказывать важные для него мысли. Он начал писать прозу именно с философских рассказов (будучи еще студентом-медиком), но в них, несмотря на тогда уже проявившееся умение Звонарева заострять “проклятые вопросы”, хромала изобразительная сторона, не хватало лаконичности, язык был замусорен штампами. В Литинституте Алексей стал “выправлять палку” в другую сторону и, похоже, перегнул. Теперь следовало свести воедино философский подход и изобразительный метод, но как это сделать? На каком материале? И, самое главное, для чего? Для выполнения чисто профессиональной задачи или для какой-то более высокой цели? Его небольшой писательский опыт ясно говорил — для высокой цели. Вот если бы еще понять, в чем именно она состоит!
Внизу со скрипом распахнулась дверь, послышались голоса. В прямоугольнике света, упавшем на асфальт, Звонарев вдруг увидел человека в вязаной шапочке и куртке-“аляске”, который стоял у кипариса на другой стороне аллеи и смотрел прямо на него. Дверь тут же захлопнулась, на миг стало снова темно, потом кто-то опять открыл ее, но теперь у кипариса Алексей никого не увидел. С ветвей его легко сыпался снежок.
Голоса принадлежали Лупанарэ, Хачатряну и их гостьям. Они, по всей видимости, прощались. Девушки весело смеялись.
“Что-то они рано, — удивился Звонарев. — Не возникло, наверное, между ними высокого и светлого советского чувства”.
Предположение его подтвердилось. Девушки, посмеявшись, защелкали каблуками по скользкому склону, а поэты их провожать не пошли. Через минуту к Алексею ввалился Лупанарэ.
— Мочалки! — вопил он. — Мы думали, что это скучающие ялтинские красотки, не знающие, куда деть себя в “мертвый сезон”! А это валютные проститутки! Представляешь, Алеха? А мы им — бутылку водки! Они так смеялись!
Звонарев тоже засмеялся. Лупанарэ укоризненно смотрел на него, моргая.
— Что ты ржешь? Нет, чтобы посочувствовать чужому горю! Денег-то у нас кот наплакал!
— Да где вы их умудрились подцепить?
— В баре… Здесь, на первом этаже. Мы думали, сюда интеллигентная публика ходит! А это такие прожженные б…! У них на руках куча повесток в суд и милицию! Одна другой говорит: “Ты завтра что делаешь?” А она: “Завтра? Так, в десять у меня суд, а в час — к следователю. Давай встретимся что-нибудь около трех”. Суды эти, как я понял, им до лампочки!
— Они что, сюда, на гору, клиентов цеплять ходят? Разве здесь появляются иностранцы с валютой?
— Нет, иностранцы — в “Ореанде”, в “Тавриде”, но их сейчас почти нет, только моряки, да и тех мало. Штормит, суда не причаливают. А сюда местные “крутые” ходят. У Артура и Валентины, которые в баре работают, какие-то делишки с ними. Они “мочалкам” клиентов находят, получают процент. “Травкой” приторговывают…