Кричат петухи, слышится мычание коров и отдаленный звук пастушеской жалейки. Недвижно стоят легкие облака. Вдалеке, на Волховской дороге — старинном Киевском тракте — тарахтит коляска. Распевают дрозды в роще под Васьковой горой. Беседка словно висит в утреннем чистом воздухе.
На что чертог мне позлащенной? Простой, укромный уголок, В тени лесов уединенной, Где бы свободно я дышал, Всем милым сердцу окруженный, И лирой слух свой услаждал… Вот всё — я больше не желаю.
Мерзляков[7] укорял его: «Худо, брат, ты помнишь нашу старую дружбу. И что бы, кажется, за удовольствие жить столь долго в деревне? Ныне время самое шумное, перемены за переменами… Что ты делаешь в своем уединении? Богатеет ли ученый кабинет твой новыми произведениями печально-нежной твоей музы?» Свои прозаические переводы Жуковский отправлял Мерзлякову, а тот вел переговоры с издателями.
А потом — годы прошли — жизнь перевернулась: не удалось ему миновать Петербурга. «Я не могу положить пера, не изъяснив вам общее наше с Тургеневым давнишнее желание: переселить вас сюды. Ныне Петербург стал единственно приличным для вас местопребыванием», — писал Жуковскому в деревню в 1813 году Сергей Уваров, который был в то время попечителем Петербургского учебного округа и настойчиво вызывался подыскать для Жуковского «хорошую» службу в столице. Негоже, думали друзья, прославленному певцу 1812 года, самому читаемому поэту России, пропадать в глуши.
Вышло так, что желание Уварова и Тургенева исполнилось.
«Одним словом, вот я в Петербурге, — писал Жуковский Авдотье Петровне Киреевской, — с совершенным, беззаботным невниманием к будущему. Не хочу об нем думать. Для меня в жизни есть только прошедшее и одна настоящая минута, которою пользоваться для добра, если можно — зажигать свой фонарь, не заботясь о тех, которые удастся зажечь после… Оглянешься назад и увидишь светлую дорогу. Но что же вам сказать о моей петербургской жизни? Она была бы весьма интересна не для меня! Много обольстительного для самолюбия, но мое самолюбие разочаровано — не скажу опытом, но тою привязанностью, которая ничему другому не дает места».
Привязанность эта — любовь к Маше Протасовой, племяннице, а точнее, «полуплемяннице» своей, беспредельная, полная отчаянных трудностей, катастрофически-безнадежная, но — взаимная, счастливая, — все-таки счастливая из-за этой взаимности.
Отчаянная борьба Жуковского за Машу окончилась его поражением: упорство ее матери оказалось непреодолимым — она не поддавалась ни на какие доводы, да и трудно сказать, была ли она кругом неправа, — она, вопреки «правде бумаг», считала Жуковского своим братом. Но она была потомственная дворянка, дочь барина, а он был только «грех» этого самого барина, сын пленницы и ничего более, и его дворянство не потомственное, а случайное — подаренное ему его приемным отцом, бедным киевским дворянином Андреем Григорьевичем Жуковским, приятелем Бунина. В сущности, несмотря на всеобщую любовь к нему, он чувствовал себя в семье Буниных не своим.
За Жуковского перед Екатериной Афанасьевной хлопотало много людей: Авдотья Петровна Киреевская, соседи по Муратову — Плещеевы, друг Ивана Петровича Тургенева — Иван Лопухин, брат покойного мужа Екатерины Афанасьевны Павел Иванович Протасов, орловский архиерей Досифей и даже петербургский архимандрит Филарет, к которому по просьбе Жуковского обратился Александр Тургенев. Это были скорее судорожные метания, чем поиски защитников… Что оставалось делать?
«Чтобы не потерять всего, — пишет Жуковский из Петербурга Киреевской, — надобно мне уединение и труд (уединение, не одиночество)… И это всё там у вас! Молите бога, чтобы я поскорее к вам вырвался… Погодите, друзья, приеду к вам, и мы непременно устроим как можно лучше жизнь свою!»
Но жизнь самых дорогих для него людей была устроена плохо.
Жизнь Маши в семье сестры Саши из-за ее мужа Воейкова стала адом: он шпионил за ней, перехватывал ее письма, как-то ухитрялся даже прочитывать тайные дневники, грозил выбросить ее из дому, если она хотя бы еще раз напишет Жуковскому.
Такие-то обстоятельства и толкали Машу — не без участия матери — выйти замуж чуть ли не за первого встречного. У нее хватило сил отказать глупому генералу Красовскому, но ее полюбил человек действительно хороший — дерптский университетский хирург Иоганн Мойер,[8] сын пастора, выходца из Голландии, человек трудолюбивый и добрый, лечивший даром всех бедняков в округе, страстный музыкант: он с друзьями давал публичные концерты и собранные деньги тратил на помощь бедным. «Теперь Жуковский спокоен и счастлив, — старалась убедить себя и Киреевскую Марья Андреевна, — он любит меня как сестру и верно теперь ему лучше прежнего. Любовь его ко мне ничего, кроме горести и мучений, не давала ему, а теперь он уверен в моем счастии и спокоен». Но ни она, ни он не могли быть спокойны. «Маша, откликнись, — взывал Жуковский, — я от тебя жду всего. У меня совершенно ничего не осталось. Ради бога, открой мне глаза. Мне кажется, что я всё потерял!»
Марья Андреевна не могла не тосковать о несбывшемся. «Когда мне случится без ума грустно, — признавалась она Жуковскому, — то я заберусь в свою горницу и скажу громко: Жуковский! и всегда станет легче».
И еще — как и Жуковскому — ей помогали в ее трудной жизни воспоминания.
«Я не знаю отчего, — писала она Киреевской, — ничто, никакое воспоминание прекрасной натуры не трогает столько мою душу, сколько воспоминание прелестных вечеров Мишенских. Я готова выплакать сердце, когда воображу, как я приезжала из Долбина, как гуляла с тобой, с твоим мужем, как сиживали на широкой террасе; как провожала вас после ужина домой, как ходила с тобой взад и вперед по цветнику… Мишенское, Белев, Долбино, Муратово, всё старое, все воспоминания, все радости, — всё теснится в сердце и губит ту каплю радостей, которую здесь имею».
Дочь Марьи Андреевны — Екатерина Ивановна Елагина — вспоминала впоследствии, что мать ее в Дерпте не позволяла себе ни минуты праздности, готова была на всякую работу и многое умела — стирать, стряпать, чинить белье, рубить капусту… Ей хотелось научиться доить, дело стало за малым — не было коровы. Марья Андреевна, всегда, не только в Дерпте, но и еще в Муратове, содержала несколько воспитанников — попросту бедных сирот. Она выполняла акушерские обязанности в местной пересыльной тюрьме, — однажды надзиратель нечаянно запер ее в камере, и она всю ночь просидела там. Ее нельзя было назвать красавицей, но в ее лице, голосе и движениях было много женственности и поэтического очарования.
Тяжко было Жуковскому, но, может быть, Марье Андреевне было тяжелее: у нее не было выхода для раздирающей сердце тоски, — одни только письма Жуковскому, но какие это были письма! «Ангел мой Жуковский! Где же ты? всё сердце — по тебе изныло. Ах, друг милый! неужели ты не отгадываешь моего мученья? Бог знает, что бы дала за то, чтоб видеть одно слово, написанное твоей рукой, или знать, что ты не страдаешь. Ты мое первое счастие на свете».
Незадолго до своей смерти Марья Андреевна приехала с маленькой дочерью Катей в Белев. Когда экипаж остановился возле их бывшего дома на конце Крутиковой улицы,[9] то еще едва начало рассветать. Здесь жил теперь ее сводный брат Василий Азбукин.[10] В доме было тихо. Все спали. Марья Андреевна невольно порадовалась этому: никто не помешает ей побыть в первые минуты приезда одной. Она взяла на руки дочь и пошла по прохладной, осененной тополями улице к дому Жуковского, — это было совсем рядом. Вот и он. Буйная, выше человеческого роста крапива стеной встала под окнами, а ивы, которые они так весело сажали семнадцать лет тому назад, шумели плакучими ветвями… Медленно рассеивался над Окой утренний туман. Простучали первые телеги. Замычал выгоняемый из дворов скот.
7
Мерзляков Алексей Федорович (1778–1830) — поэт переводчик, с 1810 г. профессор Московского университета. В 1803–1807 гг. создал цикл песен, из которых многие стали народными («Среди долины ровныя…», «Чернобровый, черноглазый…» и др.). Музыку к его песням писал композитор Д. Н. Кашин. В. Г. Белинский писал, что Мерзляков «перенес в свои русские песни русскую грусть-тоску, русское гореванье, от которого щемит сердце и захватывает дух». В 1828 г. Мерзляков издал свой перевод «Освобожденного Иерусалима» Торквато Тассо.
8
После смерти Маши Иоганн Мойер жил в ее наследственном селе Бунине Орловской губернии, недалеко от Муратова. Он умер там в 1858 году и оставил по себе хорошую память. В 1977 году, летом, я был в Бунине и от одного из сельских старожилов слышал рассказы о «докторе-немце Мойере», — предания, передававшиеся из поколения в поколение.
9
Теперь это улица Жуковского.
10
В 1812 г, В. А. Азбукин (? — 1832) был начальником Жуковского по ополчению. В 1814 г. Азбукин женился на Екатерине Петровне Юшковой — племяннице Жуковского, сестре Авдотьи Петровны Киреевской.