«В этом доме, — писала она, — пережила я лучшие часы моей жизни; каждое утро было для меня наступлением блаженства, и каждый вечер был мне люб, потому что я засыпала в ожидании следующего утра». Марья Андреевна не могла удержаться от слез. Ее услышали: открылось окно и показалось бородатое, зевающее лицо мужика, «Чтой-то тут?» — спросил он оторопело. Марья Андреевна поспешила уйти.
Она перешла на другой берег Оки, к Московской дороге. «Стадо паслось на берегу, — писала она, — солнце начинало всходить, и ветер приносил волны к ногам моим. Я молилась за Жуковского, за мою Китти! О, скоро конец моей жизни, — но это чувство доставит мне счастие и там. Я окончила мои счеты с судьбой, ничего не ожидаю более для себя».
Дочь Марьи Андреевны с восторгом бегала по траве и срывала желтые лютики.
…Жуковскому не хотелось покидать родных приокских холмов. Многие его друзья и знакомые не понимали столь упорного пристрастия поэта к сельскому уединению. «В самом деле, — писал ему Мерзляков, — для чего ты так долго медлишь в деревне?.. Ты зовешь меня к себе в Белев. Хорошо, очень хорошо. Житье с тобою конечно почитаю я выше, нежели житье с чинами и хлопотами; но, друг мой, у меня есть отец и мать: они не могут быть довольны одним романическим моим житьем. Они давно уже спрашивают, имею ли я чин и состояние».
Ах, Алексей, Алексей Федорыч! Друг наш — Андрей Тургенев, который едва год как умер, — совсем иное писал: «Ты, брат, едешь в деревню; нет, еще больше, ты едешь туда, где провел свое детство! Счастливая, завидная участь!» И вот что писал Андрей Тургенев им обоим — Жуковскому и Мерзлякову — из Карлсбада, незадолго до своей кончины, мечтая о житье с друзьями в деревне, именно в деревне: «Как бы мы славно пожили! Общество друзей, добрых, соединенных одними склонностями, одними упражнениями, и вместе разнообразных в этих же самых склонностях и упражнениях. Я представляю себе сумрачный осенний вечер, когда мы, поработав и устав в день, гуляли и собирались в общую комнату пить чай, с трубками, с книгами; ты бы или я, например, сидели задумавшись, смотря на вечерние красоты осени, которые всегда изумляют; Мерзляков рассуждал бы или говорил о истории, о русских героях; я бы перебивал его иногда каким-нибудь бонмо,[11] если не острым, то по крайней мере смешливым, как это часто случалось, и которому бы он первый смеялся».
Но напрасно звал Жуковский Мерзлякова в Белев.
…Маша, которой тогда было двенадцать лет, взбежала наверх, в комнаты, еще пахнувшие свежим деревом. Когда она взглянула в полукруглое окно, ее охватил восторг, у нее закружилась голова от обилия света, и она в изнеможении прислонилась к косяку.
Внизу ярко голубела отражавшая легкие летние облака Ока, по которой скользили несколько лодок. У противоположного берега, в тени нависших над водой кустов и трав плыла стая уток. По берегу в сторону Дуракова и Жабынской пустыни шла сухая глинистая Московская дорога. И дальше, озлащенные ярким солнцем, расстилались луга, поля — там желтела рожь и белела цветущая гречиха, — и так далеко тянулся этот простор, что Маше захотелось туда полететь.
Когда девочек увозили из Белёва, чаще всего к дяде Павлу Ивановичу Протасову в село Троицкое Мценского уезда, Жуковский очень грустил. Особенно — по старшей, Маше. «Что со мной происходит? — раздумывал он в своем дневнике. — Грусть, волнение в душе, какое-то неизвестное чувство, какое-то неясное желание!.. Третий день грустен, уныл. Отчего? Оттого, что она уехала… Это чувство родилось вдруг, отчего — не знаю: но желаю, чтобы оно сохранилось. Я им наполнен… Я был бы с нею счастлив конечно!
Она умна, чувствительна, она узнала бы цену семейственного счастия и не захотела бы светской рассеянности… Но родные? Может быть, они этому будут противиться?.. Неужели для пустых причин и противоречий гордости К. А. пожертвует моим и даже ее счастием, потому что она конечно была бы со мною счастлива».
К. А. — Екатерина (Катерина) Афанасьевна; Жуковский угадал ее будущее поведение.
И вот осень 1815-го: «Сердце ноет, когда подумаешь, чего и для чего меня лишили», — жалуется Жуковский Маше.
«На свете много прекрасного и без счастья», — повторяет Жуковский свою выстраданную мысль друзьям.
…Проходило лето, желтели и осыпались в парке листья, глубокий сон овладевал деревьями. Небо становилось прозрачнее, холоднее, и там — высоко — с кликами летели журавли, собирались хмурые облака, все чаще уходило в их дымную завесу солнце, шли дожди… А потом на замерзшую глину проселочных дорог, на пожухлую щетину сжатых нив, на лес, покрывающий Васькову гору, на крыши села Фатьянова, на осиротевшее Мишенское, на заросший сосенками холм Греева элегия, где стояла беседка Жуковского, падал первый снег, и всё вокруг устилали сугробы.
…И — пошло, покатилось неудержимое время!
Но не только родина. Есть еще то огромное в жизни, что — как воздух — помогает дышать. Об этом он в 1815 году писал Киреевской: «Поэзия, идущая рядом с жизнью, товарищ несравненный!»
Родина и поэзия — всегда были с ним.
«Он и при дворе, — говорил о нем Вяземский, — всё еще был „Белёва мирный житель“.[13] От него все еще пахло, чтобы не сказать благоухало, сельскою элегией, которою начал он свое поэтическое поприще».
Поэтому, вернувшись из Павловска, чуть ли не всю ночь в грустном одиночестве сидел Жуковский, размышляя о своем недавнем прошлом, совсем недавнем: о вчерашнем дне. Поэтому мысленно ехал он на родину, поэтому мечтал он о каком-нибудь уголке в Тульской или Орловской губерниях — в краях своей молодости. «Вот-вот поеду», — думал он. И не просил Киреевскую высылать ему в Петербург его книги. Год тому назад — осенью 1814-го — прославленный автор «Певца во стане русских воинов», уже написавший почти все свои лучшие баллады, прислал друзьям в Петербург большое стихотворение «Императору Александру». Тургенев устроил чтение у себя.
«Чем более читаю я твое послание, тем более красот открываю», — писал Тургенев Жуковскому об этом стихотворении. Батюшков был в восторге:
«Если бы я мог завидовать тебе, то вот прелестный случай! Так, мой милый, добрый мечтатель!.. Твое новое произведение прелестно… И откуда ты почерпнул столько прекрасных, новых и живописных выражений? Счастливец! Чародей! Прими же чувство моей благодарности за несколько сладостных минут в жизни моей: читать твои стихи — значит наслаждаться, — а в последних ты превзошел себя».