Настроение. Пока человек живет, он живет в своем настроении. Даже переживание, испытываемое нами в глубинах абсолютного самадхи (которое мы называем также переживанием абсолютного существования) пропитано особым настроением, которое образует как бы его определяющую окраску; это — настроение уничтоженности. Мы осознаем его, выходя из состояния абсолютного самадхи, как непосредственное воспоминание о форме только что ушедшего последнего переживания. Оно не является каким-то видом философского абстрагирования. Если бы оно было абстракцией, мы не могли бы непосредственно ощутить его. Абстрактное произведение может совпадать с реальным существованием, как. статический подсчет может соответствовать количеству хранящегося на складе, но абстракция есть абстракция, это не само существование. А в дзэн мы хотим прямо ощутить существование.
Жизнь ребенка, которая не подвергалась значительному влиянию иллюзорной деятельности сознания, и жизнь взрослого, которая почти целиком находится во власти заблуждающегося сознания, составляют два различных мира настроений. Один из них теплый, а другой — холодный, один — мягкий, а другой затвердевший. Каждый вспомнит, что в детстве он жил в мире, совершенно отличном от мира взрослого. Некоторые из нас все еще сохраняют подтверждение этому в виде своих детских рисунков или стихов.
Помню, в первом классе начальной школы нам нужно было выполнить задание по японской каллиграфии. У нас было два или три урока в неделю, и помочь нашему учителю приходил специалист по каллиграфии. Вообще каллиграфии придавалось большое значение, как особой форме художественного воспитания, так как она имеет много общего с японской монохромной живописью тушью. В обоих случаях ретуширование невозможно; в момент выполнения дух художника проецируется на его произведение. Очень важным оказывается и способ дыхания, ибо он непосредственно контролирует духовную силу мастера. Каллиграф или художник непроизвольно усваивает способ дыхания без специального обучения, и этот их способ дыхания очень похож на тот, который описан мною в применении к дзадзэн. Когда человек всей душой погружен в практику какого-то искусства, у него непременно проявляется определенный тип дыхания. Хотя я был еще ребенком, я, работая кистью, почти прекращал дыхание, мне это особенно запомнилось, потому что бабушка, мой советник по каллиграфии, однажды сделала мне замечание и обратила мое внимание на то, что во время выписывания я перестал дышать. Серьезно занимаясь работой, дети скоро оказываются в состоянии самадхи. И вот на этом уроке я взял кисть и погрузился в работу. Классная комната, парта, мальчик по соседству со мной, учителя — мало-помалу все они исчезли. Внезапно я пришел в себя и оказалось, что около меня стоят оба учителя. Старый мастер каллиграфии показал на то, что я написал; он посмотрел на учителя и взволнованным голосом сказал несколько слов. Учитель кивнул головой в ответ. В таком возрасте дети совершенно невинны, и я не понял, чем восхищались учителя. Должно быть, я все же почувствовал, что они хвалят что-то около меня, но не знал, что это такое, и оставался в высшей степени равнодушным. Дети не чувствуют ценности и красоты своих произведений. Нечто экзистенциальное заставляет их создавать прекрасные работы. И только в последующие годы, когда их сознание уже снабжено глазами художника, они начинают оценивать собственную работу.
Моя работа, выполненная и тот день, хранилась у меня долгое время, и всякий раз, глядя на нее, я испытывал чувство восхищения. Это были два знака японской слоговой азбуки, называемой катакана; первый из них пишется только одним штрихом, другой — двумя. Первый был написан довольно толстой и сочной линией, которая начиналась справа и легко шла вниз налево поперек верхней половины листа шириной около десяти дюймов. В начале виднелся сильный, энергичный штрих, затем сочный мазок на пути кисти и снова красивый и сильный штрих, когда кисть оторвалась от бумаги. «Неужели это сделал я?» — думалось мне впоследствии. — «Теперь мне никогда бы это не удалось. Да, у учителя действительно были все основания раскрывать глаза от удивления». Через пятнадцать или двадцать лет я глядел на свою работу с обновленным восхищением. Другой знак, написанный мной, занимал нижнюю половину листа — и тоже был великолепно выполнен. На следующем уроке оба учителя часто подходили ко мне и наблюдали за мной, а когда я кончил писать, издавали восхищенные восклицания.
После этого учителя и моя семья стали выказывать особый интерес к моей работе по каллиграфии и усиленно поощряли меня к занятиям. Они сажали меня за стол и заставляли заниматься специальными упражнениями. И что же получилось? Чем больше мной восхищались, тем хуже я писал. Моя каллиграфия становилась робкой и нерешительной, наконец знаки превратились в чахлых и жалких уродцев.
Есть так называемые одаренные дети. Они могут постоянно выполнять замечательные работы, которые вызывают восхищение взрослых, и долгое время не обнаруживают упадка своих способностей. Это, вероятно, подлинно одаренные дети, тогда как я таким не был. Однако, даже и по-настоящему одаренный ребенок не знает, почему его произведения вызывают восхищение. Один человек говорил мне, что когда он работал особым образом, взрослые были довольны, поэтому он и продолжал работать именно так. Замечательно, что хотя он и осознал это, его творческая способность не обнаруживала какого-либо понижения качества. В случае же со мной, вторжение сознания оказалось причиной безнадежного разрушения моей работы. Мое невинное настроение было испорчено. Идея о том, что мне нужно следовать советам старших и стараться работать так, чтобы вызвать их одобрение, погубила меня.
Очевидно, между жизнью взрослого и настроением ребенка существует разница в измерениях. Вообразим, что родился некий ребенок. Он растет, развивается его самосознание, которое окрашивается действием его сознания. Ребенок продолжает расти, и вот ему исполняется два, три, четыре года; потом пять, шесть, семь лет, затем восемь, девять, десять — к одиннадцати, двенадцати, тринадцати или четырнадцати годам сознание более или менее заканчивает свое развитие. С самого начала оно оказывается «погруженным в мир», потому что основной фон, на котором его существование различает себя, составляют другие люди. С первых мгновений своего появления сознание определяет себя как существующее совместно с другими сознаниями. Жизненная необходимость заставляет сознание смотреть на вещи окружающего мира, как на «орудия». Это способствует развитию эгоцентрического «я», что в свою очередь подкрепляет тенденцию в еще большей мере рассматривать мир, как «оборудование». Такое отнесение вещей к категории орудий не ограничивается взаимоотношениями с предметами, но применяется также и к взаимоотношениям людей друг с другом. Ваши служащие — это ваша собственность. Ваши отец, мать, братья, сестры много раз, если не всегда, воспринимаются как принадлежащие вам. Даже ваша дорогая жена не является исключением из этого правила: если вы тщательно пронаблюдаете за собой, вы обнаружите, что, во всяком случае, когда вы не очень размышляете над своими поступками и эгоцентричны более обычного, — и с ней также вы обращаетесь, говоря словами Хайдеггера «в контексте принадлежности».
Вы не в состоянии избавиться от поглощающей вас бездны бессердечности при помощи восклицаний: «Так не должно быть! Это невозможно!» Конечно, и другие люди относятся к вам, как к орудию. В настоящее время положение дошло до того, что человек полностью изолировал себя от мира. «Погруженный в мир», он оказывается самым одиноким, всеми покинутым, несчастным созданием. И никто, кроме него самого, не может помочь ему. Такие взаимоотношения с миром приводят его к ужасному состоянию. Противодействие следует за противодействием; куда бы он ни направился, он всюду сталкивается с сопротивлением, он везде ощущает враждебное влияние. В конце концов дело доходит до того, что как только он пробуждается на рассвете, мир обрушивается на него и на его не подготовленный к защите ум.