Это лишь усложнило жизнь Кристины и Тони. «Что бы вы ни делали, вы должны делать это лучше всех. В противном случае не стоит и браться», – в тысячный раз повторяла она.

Кристине особенно памятен один тягостный вечер, когда Тони принес «неуд» по математике; его вину в глазах Эвелин не могло смягчить и то обстоятельство, что по всем остальным предметам выходило «отлично». Одного провала уже было достаточно, но в тот же день Тони получил выговор от директора школы за то, что курил в туалете. Он впервые попробовал сигарету, и ему не понравилось, он не собирался продолжать курить, всего лишь попробовал, ради эксперимента, в котором не было ничего необычного для четырнадцатилетнего подростка, однако Эвелин пришла в ярость. В тот памятный вечер нотация продолжалась почти три часа: все это время Эвелин то расхаживала по кухне, то сидела, обхватив голову руками; она кричала и плакала, умоляла и била кулаком по столу.

«Ведь ты Джаветти, Тони, больше Джаветти, чем Скавелло. Ты носишь имя отца, но боже правый, в тебе же больше моей крови, так должно быть. Мне невыносима сама мысль о том, что половина твоей крови – это больная, слабая кровь твоего отца, ведь если это так, одному богу известно, что с тобой станет. Я не потерплю этого! Не потерплю! Я работаю до изнеможения, чтобы дать тебе шанс, чтобы дать тебе перспективу, и я не потерплю, чтобы мне плевали в лицо, а ты именно это и делаешь, когда балбесничаешь в школе, когда заваливаешь математику – это все равно что наплевать мне в душу!» Гнев сменялся слезами, она поднималась, доставала из буфета пачку салфеток и шумно сморкалась. «Что проку переживать, что будет с тобой? Тебе же нет до меня дела. Вот где они, несколько капель отцовской крови, крови этого бездельника, их оказалось достаточно, чтобы занести тебе заразу.

Это болезнь. Болезнь Скавелло. Но ведь ты Джаветти, а Джаветти всегда работают усерднее других и учатся больше других, и это правильно, это угодно богу, потому что бог создал нас не для того, чтобы мы бездельничали и пропивали нашу жизнь, как те, о ком я не хочу даже говорить. Ты должен успевать в школе на «отлично», и даже если тебе не нравится математика, ты все равно должен усердно работать, пока не превзойдешь всех, потому что математика пригодится тебе в этой жизни, а твой отец – бог ему судья – всегда был не в ладах с арифметикой, и я не позволю тебе быть похожим на беднягу Винсента, мне страшно при одной мысли об этом. Я не хочу, чтобы мой сын был лоботрясом, а я боюсь, что ты именно такой, что ты похож на своего отца, что ты такой же безвольный человек, как он. Но ведь ты Джаветти, не забывай этого.

Джаветти всегда делали все, что в их силах, никогда никому не уступая, и не говори мне, что ты и так занимаешься чуть не круглые сутки, а по выходным работаешь в бакалейной лавке. Работа только полезна для тебя. Я пристроила тебя на это место, потому что увидела в тебе будущего бездельника. И даже принимая во внимание твою работу и учебу и то, что ты делаешь по дому, у тебя все равно Должно оставаться свободное время, много свободного времени, чересчур много. Может быть, тебе даже следует подрабатывать вечерами – день-два в неделю – на рынке. А время всегда найдется, если только захотеть. Бог создал этот мир за шесть дней, только не надо говорить мне, что ты не бог, потому что, если бы ты был внимательнее на уроках богословия, ты бы знал, что создан по его образу и подобию, и, кроме того, помнил бы, что ты Джаветти, а это значит – ты создан по его образу и подобию чуть больше, чем все остальные, вроде Винсента Скавелло, кого я и упоминать-то не желаю. Посмотри на меня! Я работаю весь день, но я успеваю готовить для вас хорошую еду, и вместе с Кристиной мы содержим в порядке этот дом, в идеальном порядке – бог свидетель, – и хотя я иногда устаю и чувствую, что больше не могу ничего делать, я все равно делаю, делаю ради тебя, и одежда твоя всегда как следует выглажена – не так ли? – а носки заштопаны – вспомни-ка, надел ли ты хоть раз дырявый носок! – и если я делаю все это и не падаю замертво и даже не жалуюсь, я имею право рассчитывать на то, чтобы у меня был сын, которым я могла бы гордиться, и, видит бог, ты будешь таким сыном! А что до тебя, Кристина…»

Эвелин никогда не уставала читать им нотации. Всегда: каждый день, по праздникам и в дни рождения – не было дня, когда бы она оставила их в покое. Кристина и Тони сидели как завороженные, не смея сказать ни слова в свое оправдание, иначе она презирала бы их еще больше, наказание могло быть еще страшнее, оправдываться означало подлить масло в огонь. Она не давала им ни минуты передышки, требовала выкладываться во всем, что бы они ни делали, что само по себе было не так плохо и для их же блага. Но вот они получали самые высокие оценки, завоевывали самые высокие награды, занимали первые места в школе и многое-многое другое, но это никогда не приносило удовлетворения их матери. Для Эвелин быть лучше всех было недостаточно. Когда они становились первыми, достигали вершины, она набрасывалась на них за то, что у них ушло на это слишком много времени, она ставила перед ними новые цели и подозревала их в том, что они испытывают ее терпение и теряют драгоценное время, не давая ей ощутить гордость за них.

Когда ей казалось, что одних нотаций недостаточно, она прибегала к самому кардинальному средству – слезам. Она начинала плакать и винить себя в их неудачах.

«Вы оба плохо кончите, и это будет моя вина, только моя, потому что я не нашла к вам подхода, не могла заставить вас понять главного. Я мало делала для вас, я не знала, как помочь вам побороть дурную кровь Скавелло, которая течет в ваших жилах, – а следовало знать, следовало дать вам больше. Что толку от такой матери? Какая я вам после этого мать?»

…все те давно прошедшие годы…

Но ей казалось, что это было вчера.

Кристина не могла рассказать Чарли Гаррисону всего о своей матери, о своем детстве, вызывавшем ощущения, напоминающие клаустрофобию; детстве, которое прошло в мрачных комнатах среди тяжелой викторианской мебели под знаком тяжелого викторианского же чувства вины, – ей потребовалось бы много часов, чтобы объяснить все это. Кроме того, она меньше всего искала сочувствия, не принадлежа по натуре к тем, кто склонен делиться интимными подробностями собственной жизни с другими, пусть это будут даже друзья, не говоря уже о чужих, вроде этого человека, каким бы положительным он ни был.

Лишь несколькими фразами намекнула на свое прошлое, но по выражению его лица казалось, что он чувствует и понимает гораздо больше сказанного; возможно, душевные переживания отражались на ее лице и в глазах гораздо явственнее, чем она могла предположить.

– Эти годы были особенно тяжелыми для Тони, – продолжала Кристина свой рассказ. – Главным образом потому, что помимо всего прочего Эвелин была одержима идеей сделать из него священника. Среди членов семейства Джаветти, принадлежавших к ее поколению, было два священника, и их особенно почитали в семье.

Вдобавок ко всему Эвелин сама была женщиной религиозной, и, даже если бы не существовало семейной традиции посвящать жизнь церкви, она все равно настаивала бы на этом выборе для Тони. И ее упорство было вознаграждено – сразу после церковноприходской школы Тони пошел в семинарию. У него не было другого пути.

К тому времени, как ему исполнилось двенадцать, Эвелин уже промыла ему мозги, и он даже и в мыслях не мог представить себе иной стези, кроме церковной.

– Эвелин хотела, чтобы Тони стал приходским священником, – сказала Кристина, – впоследствии монсеньором, а потом, возможно, даже епископом. Я уже говорила, она выдвигала очень высокие требования. Но после того как Тони принял постриг, он попросил направить его на миссионерскую работу и оказался в Африке. Мама была вне себя! Видите ли, в церкви, так же как и в правительстве, наверх пробиваются благодаря расчетливому политиканству. Но если вы сидите в глухой африканской миссии, то не можете обеспечить своего постоянного и зримого присутствия в коридорах власти. Мама пришла в ярость.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: