Необходимо подчеркнуть также, что писатель далек от чрезмерной идеализации всего китайского, как это было присуще большинству миссионеров и многим просветителям. Когда, например, почтенный Фум Хоум с явно преувеличенным пафосом утверждает в письме к другу, что история Китая неизмеримо превосходит европейскую достославными деяниями и что Китайская империя основана на законах природы и разума, то нельзя не заметить, что примеры, которые он далее приводит, свидетельствуют как раз об обратном это история кровавых междоусобиц, предательств и жестокости. Автор "два ли разделяет умиление Фум Хоума по поводу императора, убившего одного за другим одиннадцать мандаринов, осмелившихся сказать ему правду, но пощадившего последнего из них, двенадцатого, - и раскаявшегося в своем поступке (XLII). Восхищаясь прошлым Китая, его достижениями в науках и искусствах, его законами, он одновременно отмечает и нынешний его упадок (LXIII) {См. работу О. Л. Фишман, стр. 156-157.}. Следует также отметить, что восточный колорит в книге постепенно убывает: читатели, видимо, не очень верили в подлинность "Писем китайца" (XXXIII письмо было ответом на такие упреки), и, наскучив необходимостью заботиться о восточном колорите, Голдсмит постепенно почти начисто от него отказался.
Наконец "Гражданин мира" в какой-то мере и _философская повесть_, с которой его роднит восприятие общественных порядков и нравов европейцев глазами человека иной культуры, иного образа жизни, а также непосредственное обсуждение философских, политических и нравственных проблем. Но, пожалуй, самое главное сходство состоит в характерном для философской повести использовании сюжета для иллюстрации взгляда на жизнь, морального или философского тезиса, который либо утверждается, либо полностью дискредитируется в ходе повествования. Достаточно вспомнить, например, философские повести Вольтера.
В "Гражданине мира" читатель находит и прямое обсуждение проблемы разума и чувства, и опосредствованное - через сопоставление характеров и взглядов Лянь Чи и его сына и через сюжетные ситуации. Хингпу в простоте души считает себя верным учеником отца, поклонником разума, но ужасы реальной действительности, столь противоречащие законам разума, и страсти, которыми сам он охвачен, повергают его в смятение и отчаяние. Взволнованный тон его писем, в которых читатель ясно ощущает иронический подтекст автора, показывает, как глубоко заблуждается на свой счет юный "философ". Хозяин Хингпу очень жесток с рабами, и юноша вынужден сознаться, что, хотя ему известно, сколь подкрепляет в таких случаях философское размышление, но все же он не может преодолеть чувство страха. Полюбив прекрасную пленницу Зелиду, которой предстоит стать женой его хозяина, Хингпу сокрушенно признается, что сердце его иногда восстает против диктата разума и он завидует счастью своего богатого и невежественного повелителя.
Автор словно спрашивает читателя: достаточно ли одних умозрительных радостей для молодого, полного сил человека? Способно ли одно философское созерцание составить полноценное счастье? Могут ди призывы к самообузданию, к отказу от жизненных удовольствий примирить с несправедливостью общественного бытия и неравного распределения жизненных благ? Как выдает себя простодушный Хингиу, когда сетует на то, что хозяин не сумеет обучить Зелиду... философии! Или, когда, сам того не замечая, точно перечисляет, сколько у того жен и лошадей. В конце концов юноша принужден сделать прямое признание: "Я начинаю сомневаться в том, может ли одна мудрость сделать нас счастливыми?" Дальнейшие бедствия, обрушивающиеся на Хингпу, окончательно обнаруживают беспочвенность его веры в существование каких-то, разумных начал и гармонии в общественном порядке. Перед нами две точки зрения. Лянь Чи благоразумен, но он старается избежать крайностей рационализма и считает, что скрывать пагубные страсти или подавлять их - бесполезно и что необходимо противопоставить им страсти, укрепляющие в человеке добродетель. Что же до Хингпу, то это мнимый рационалист, на самом деле живущий сердцем и охваченный страстью; хотя автор и относится к нему иронически, Хингпу все же крайне симпатичен. Сопоставляя позицию и поведение отца и сына, Голдсмит еще раз выразил свои собственные сомнения, поиски и колебания.
В книге использован и опыт европейского _приключенческого романа_. Ведь Голдсмит должен был объединить разнохарактерные очерки в единое целое. Задача эта осложнялась тем, что замысел цикла первоначально был намечен лишь в общих чертах, а необходимость еженедельно поставлять два очерка в газету, требующую оперативногв отклика на злободневные события (смерть Георга II, коронация его преемника, известие о мнимой смерти Вольтера и пр.), еще более затрудняла ее. Злоключения Хингпу и Зелиды - с характерным для жанра авантюрного романа господством случая и сцеплением неожиданных обстоятельств как раз и выполняют эту связующую роль. Но и этот прием был в первую очередь подсказан знаменитой книгой Монтескье. Только включенные Голдсмитом эпизоды и персонажи _бытового комического романа нравов_ - господин в черном, его дама сердца - вдова закладчика а несравненная чета Тибсов (безусловная удача Голдсмита) принадлежат, пожалуй, всецело к английской традиции, идущей от "Зрителя" {См. Елистратова А. А. Английский роман эпохи Просвещения. М., "Наука", 1966; глава "Литературные истоки английского романа", раздел 3.} и романов середины XVIII в. После знакомства с этими эпизодами представляется естественным то обстоятельство, что в 1762 г., вскоре после окончания этой серии очерков, оказавшись перед угрозой долговой тюрьмы, Голдсмит передал пришедшему его вызволить Джонсону рукопись готового романа "Векфильдский священник".
В бытовых очерках Голдсмит ничего не заимствовал, обращаясь только к собственному опыту. Прекрасно изображены Тибсы: портреты обоих, одежда, манера держаться, речь, их жилище "на первом этаже, считая от дымовой трубы", колченогая мебель и жалкие рисунки, свидетельствующие об артистических претензиях, наконец, их постоянное позерство. Голдсмит их не щадит, но он видит и другое: что оба они голодают, что Тибс незлобив и безвреден, он - жертва своего тщеславия, но без своих выдумок он и дня не проживет; автор предвидит его безотрадную старость шута и прихлебателя в богатых домах, и потому Тибс вызывает в то же время чувство снисходительной жалости. Юмор и печаль нередко соседствуют в авторской интонации Голдсмита, как впоследствии у Диккенса и Теккерея. Юмор должен умерять чувство горечи, которое автор испытывает при виде беззащитности маленького человека в этом мире или безысходности судьбы бедняка. Так, печальная исповедь сапожника сменяется рассказом о его семейных неурядицах, и наступает эмоциональная разрядка (LXV). А печальная нота в забавном эпизоде должна напоминать читателю, что ему следует почаще заглядывать за комическую оболочку жизни. В этих переходах и мягкости юмора один из секретов обаяния Голдсмита.