— А дом?
— Дом хорош.
— Хозяйство при ней какое?
— Говорим же вам: девушка молодая, весь день на работе, какое у нее может быть хозяйство? Однако уже при деле: помощник мастера и зарабатывает — мужику впору.
— Ну, тогда сватайте. Вы тут побудьте на травке, а я мигом.
Он ушел, а свахи сели на зеленом бережку, неподалеку от мостков, к которым пристает речной трамвайчик, и, отмахиваясь от комаров платочками, начали доказывать друг другу, что жених, по всему видно, человек серьезный, хозяйственный и что намерения у него тоже серьезные. Такой именно и нужен Анюте, поскольку она настоящей жизни еще не знает. А то, что он намного старше, так это даже хорошо: он ей и муж, он ей и отец.
Оттого, что они еще не знали, как сама Анюта примет их непрошеное сватовство, совесть у них была неспокойна, и они, только для того, чтобы придать себе уверенности, одна перед другой всячески нахваливали жениха. А сами все поглядывали на реку: не покажется ли из-за мыса трамвайчик, чтобы прервать сватовство, которое они сгоряча затеяли, и уже были не рады этой своей расторопности, хотя, согласно расписанию, раньше чем через час трамвайчика ждать нечего. Ну, а вдруг?
Очень скоро прибежал жених, принес бутылку вина типа «Мадера» и в своей старой соломенной шляпе — граненые стаканы. Стаканы он поставил на травку, а шляпу совсем уже по-свойски, по-хозяйски бросил на колени Евдокимовой. Она вздохнула и взяла стакан, наполненный лиловым, как чернила, вином. Инна Спиридоновна тоже взяла свой стакан. Обеим им стало так нехорошо, словно они пропивали чужое добро. Краденое. Третьего стакана не было, и жених выпил прямо из бутылки, да так ловко, что было видно — это ему не впервой. Он сидел напротив, поджав под себя ноги в новых кирзовых сапогах. Глубокие залысины его вспотели, и мысок седоватых волос между ними потемнел. Заметнее проявились почтенные его годы.
Закурив сигарету, он начал выспрашивать, какая она все-таки собой, его предполагаемая невеста? Очень ли дурна, или так себе? И какого она роста, какие ноги, плечи и какая, извиняюсь, грудь? Так он дотошно обо всем выспрашивал, что Инна Спиридоновна, скрывая свое возмущение, невесело рассмеялась, попробовала все обернуть в смех и показать, что они понимают, какой он шутник.
— Да ты, милый человек, — посмеиваясь, спросила ода, — ты невесту выбираешь или корову?
Стряхивая пепел в свою ладонь — для чего, неизвестно, — он строго ответил:
— Жену.
Не принял человек шутки. Или не понял.
Совсем приуныли свахи. Хорошо, что скоро пришел трамвайчик. Прощаясь, жених предупредил:
— Вы там провертывайте это дело пошустрее. Мне ждать нельзя. Сколько по теперешнему времени женщин в одиночестве маются… Они меня донимают.
Сидя на жестком диванчике в кормовом салоне подрагивающего на ходу трамвайчика, свахи условились о своем мероприятии никому ни слова не говорить, особенно самой Анюте, которая если узнает, то страшно даже подумать, что понаделает.
А на другой день, когда уже после обеденного перерыва Анюта зашла в бухгалтерию по делу, Евдокимова побледнела. Анюта, ни на кого не глядя, негромко и даже вроде как бы веселясь, проговорила:
— Если еще кому-нибудь придет охота меня сватать, так невесту спросить не забудьте…
И вышла. Бухгалтерия навострила уши. Калькулятор Верочка, сердечная подруга Евдокимовой, вспыхнула до горячих слез. Евдокимова обиженно затрясла шиньоном:
— Даже так!.. Вот и делай людям добро…
— Насидится вековушей, вспомнит, еще как вспомнит-то… — затараторила Верочка с такой горячностью, будто это ее приговорили век вековать в одиночестве…
5
Единогласно приговоренная к одиночеству, Анюта как раз одиночества-то и не знала, особенно с той поры, когда ее избрали в заводской профком. Было совершенно непонятно, как это она, такая неприветливая, насмешливая и нелюдимая на вид, привлекает к себе людей. Да и она сама не очень-то понимала, отчего это именно к ней идут со всеми своими бедами. Никого она не привлекала, не обнадеживала, утешать не умела, а чаще всего доказывала, что человек сам виноват в своей беде.
Сначала не понимала и не сразу догадалась, что именно в этом и заключается ее привлекательность — в прямоте. И еще в том, что никогда она не обещала невыполнимого. Но что обещала — сделает. Через все заслоны пройдет, а своего добьется.
И еще она поняла, что человек хотя и любит, когда его утешают, обнадеживают, но не очень-то верит утешениям. Грубой, угловатой правде верит человек, хотя почти всегда обижается на того, кто эту правду выскажет. Ну и пусть: обида пройдет, а правда останется.
Анюта себя ни в чем не обнадеживала, но и надежду не теряла, потому что верила в правду. Все думала, что, может быть, и найдется такой человек, такой глазастый, который увидит ее, как никто не видит. Увидит и полюбит ее такую, какой она откроется его душевному зрению. Человек должен увидеть человека — только тогда и откроется настоящая любовь.
Так и жила она — некрасивая, неприветливая, к вековечному одиночеству приговоренная, жила в постоянной тревоге ожидания. А чего она ждала — и сама не знала. Чем меньше дано человеку, тем яростнее мечтает он о чудесном, которое вдруг откроется перед ним, как сказочная изумрудная дверь.
Она была очень удивлена, когда услыхала о сказочной мечте человека, судьбой обиженного. Это был Геночка Куликов, баянист заводского Дома культуры. Удивилась Анюта оттого, что, как и все, считала его человеком опустошенным, растерявшим все нормальные мысли и слова. Впервые она увидела его на танцевальной площадке. Он сидел на каком-то возвышении, в углу, и, бессмысленно улыбаясь, перебирал клавиши бледными длинными пальцами. У неги был такой отрешенный взгляд, словно все, что тут делается и что делает он сам, нисколько к нему не относится и он ничего этого не видит.
Сидит и вытягивает тоскливые звуки. Выть от тоски под такую музыку, а не танцевать.
Таким его впервые увидела Анюта и равнодушно прошла мимо. Танцы — ничего в них нет хорошего, — так решила она еще в школе, наверное, потому что ее никогда не приглашали. В Дом культуры она пришла по делу: договориться с директором о собрании профсоюзного актива и наметить программу концерта. Покончив со всем этим, Анюта вышла из Дома культуры. Директор почтительно ее провожал.
— Откуда у вас этот тип потерянный? — спросила она про баяниста.
— Да вот взял и сам не рад.
— А зачем брали?
— Музыкант отличный. Пианист. На радио работал, в филармонии и, кажется, во всех Дворцах культуры. Нигде не удержался. Безответственный человек…
— Пьет? — догадалась Анюта.
Директор загрустил:
— Это бы ничего. Многие пьют, да дело свое справляют. А этот безответственно пьет. У нас мероприятие, и я его предупреждаю: «Гена, держись», — говорю. Он соглашается, не возражает. Его выход, а он, смотрю, не то что ходить, а уж и стоять не может. Придется выгонять. А где мы такого музыканта найдем? Да и жалею его.
— Жалость? — усмехнулась Анюта. — Безответственно все это. От жалости никому легче не бывает.
— Может быть, — явно не соглашаясь с ней, проговорил директор.
Заметив, что он еще чего-то не договаривает, что есть и еще причина, заставляющая его держать на работе Куликова, Анюта спросила:
— А что еще?
После длительной задумчивости он ответил с каким-то, особенно осуждающим значением:
— Мама есть еще у неге.
— Ну и что?
— А я ее боюсь.
Такое признание очень удивило Анюту. Почему-то она посмотрела на орденские планки на его пиджаке и недоверчиво усмехнулась.
Прикрыв ладонью планки, директор вызывающе проговорил:
— Боюсь. Хуже артналета. Там хоть укрыться можно, а от нее нет спасенья. Конечно, учитываю ее материнские чувства при виде такого сына. Ей нестерпимо это и больно. И она с этой своей материнской болью налетает, как буря. Она даже на колени передо мной становилась, а я поднять ее не могу одной действующей рукой. Я только взываю к ее совести, стыдно, говорю, так. А она мне в ответ: «Матери ничего не стыдно, если она свое дитя защищает».