«Прикрутить? Лопнет стекло, — подумал Яценко. — Но разве здесь нет электрического освещения?.. Кажется, в этом доме допрашивали и судили декабристов. Неужели они здесь ждали допроса? Пестель, Рылеев…» Николай Петрович зачем-то стал припоминать имена казненных декабристов и пятого не мог вспомнить. «Сейчас и меня, верно, будут допрашивать… О чем? Что за ерунда!.. Верно, Витя уже знает… Нет, еще Маруся не могла добежать… Минут через десять… Бедный мальчик остался один… За могилой Наташи кто будет следить?.. Сейчас лопнет стекло… Да, как же его звали, пятого декабриста?.. Вот на этом табурете, прислонившись к этой стене, быть может, сидел Пестель…»
В комнату, в сопровождении помощника комиссара и еще кого-то, вошел человек в мундире без погон. Солдаты неторопливо поднялись с мест, но не вытянулись. Вошедший оглянул солдат, Николая Петровича.
— Этот? — спросил он.
— Этот, товарищ заместитель коменданта. Яценко, бывший царский бюрократ, — ответил помощник комиссара. Стекло в лампе треснуло. Заместитель коменданта выругался ужасной бранью и потушил огонь.
— В двадцать седьмую его отведите, — сказал он. — Сидоренко, проводи… Книгу возьми… Нет, в двадцать седьмой, кажется, какая-то сволочь сидит… Ну, там у смотрителя спросите, в Трубецком бастионе.
— Так и сделаю, товарищ, — сказал помощник комиссара, видимо, несколько смущенный. Николаю Петровичу вдруг стало смешно — от темноты, от этого начальства, от тех новых формул, которые старался придумать помощник комиссара: «Так и сделаю», очевидно, вместо «слушаю-с»…
Они вышли из комендантского дома и снова зашагали: впереди помощник комиссара, затем Яценко, за ними провожатый с фонарем и с книгой. Вдали снова показались огни, осветившие высокую решетку с остриями, ворота, длинное здание. «Так это Трубецкой бастион? Пока ничего страшного…» У ворот электрический звонок был сорван, болтались концы проволоки. Помощник комиссара громко постучал. Минуты через две кто-то вышел и приложил изнутри глаз к щели ворот. Затем ворота открылись.
В комнате, в которую ввели Николая Петровича, было совершенно темно. Провожатый поставил фонарь на стол. Впустивший их человек, щурясь и мигая, робко вглядывался в вошедших.
— Товарищ смотритель, потрудитесь принять нового арестованного, — сказал помощник комиссара. — Товарищ Сидоренко, вы сдадите книгу товарищу заместителю коменданта.
Смотритель, наклонившись над фонарем, прочел ордер.
— Слушаю-с, — так же робко сказал он и при свете фонаря бросил испуганный взгляд на Николая Петровича.
— Прощайте, гражданин. Пока, — холодно-учтиво сказал, выходя, помощник комиссара. Смотритель вздохнул с облегчением.
— Сюда пожалуйте, — очень вежливо, даже почтительно, пригласил он Николая Петровича. — Вы можете идти, — предложил смотритель провожатому с фонарем, открывая другую дверь. За ней было светлее.
— Книгу велено сдать, — сердито сказал Сидоренко.
— Я сейчас принесу. Вот только их отведу и распишусь, — поспешно ответил смотритель.
X
«Социалистическое отечество и революционная столица в опасности. Враг у ворот. Рабочее население Петрограда, бросив мирные занятия, взялось за оружие и готово грудью защищать столицу от неприятельского вторжения…»
«Первый социалистический партизанский отряд 3-го пехотного полка в составе 175 человек продвигается по направлению к Пскову…»
«В отряд вошли матросы, пехотные части, артиллерия и кавалерия. Отряд будет действовать партизански. Вся Балтика, северная Россия и Сибирь спешно формируют отряды, которые входят в этот отряд. Всех отпускных и демобилизованных солдат отряд будет привлекать в свои ряды. Всем трусам смерть! Да здравствует революционная война!..»
В фойе послышался звонок. Стоявший у стены перед афишами высокий седобородый человек бросил папиросу и неторопливо направился в зрительный зал.
В прощальный спектакль давали старую пьесу, лучшие артисты уже уехали, тяжела была жизнь людей, составлявших обычную публику Михайловского театра, тем не менее зал был переполнен. Это было и прощаньем с покидавшей столицу французской труппой, и последней демонстрацией в честь союзников, — немцы только что захватили Псков после разрыва Брестских переговоров.
Актерам аплодировали с необыкновенным подъемом и восторгом. По окончании первого действия капельдинеры торжественно внесли на сцену крошечный венок, еще какие-то тощие букетики. Вид этих цветов был так жалок, и так жалка была вся зала, что видавшая виды французская артистка, прижимая к груди букет, вдруг на сцене заплакала, искренно, навзрыд, — едва ли не первый раз в жизни.
— Вы знаете, господа, — сказал в ложе князь Горенский, — у них в буфете есть рокфор! Как, почему, какими судьбами, не понимаю, но у них в буфете есть рокфор! И недорого: три рубля бутерброд. Право, это непостижимо и превышает меру понимания человеческого ума. В этом рокфоре есть что-то мистическое!
— А я думал, сэр, — лениво отозвался Нещеретов, — я думал, для вас дело не в рокфоре, а в том, чтоб довести страну до Учредительного Собрания… Вот, вот, тоже сорвался в буфет, — добавил он, показывая глазами на выходившего из ложи Брауна. — Эх вы, рокфорофилы!
— Как вам угодно, друзья мои, — говорила, смеясь, Муся в противоположной ложе бенуара, внимательно осматривая себя в зеркало пудреницы. «Нет, не блестит нос…» — Как вам угодно, а этот человек меня волнует.
— Кто? Нещеретов?
— Что ты, Муся! — начала Тамара Матвеевна, которую, ввиду торжественного спектакля, тоже взяли в театр. — Что ты, он такой неотесанный и неинтеллигентный!
Лицо Тамары Матвеевны выразило отвращение от неотесанности и неинтеллигентности Нещеретова. Муся с досадой повела бровями и спрятала пудреницу в сумку.
— Разумеется, Браун, а не Нещеретов… Положительно, этой мой грех.
— Почему? Почему? — спрашивала Сонечка.
— Я и сама не знаю, почему… Хорошо играет Полетт Пакс, правда?
— Какое старье! Нет, какое старье, какой хлам! — проникновенно говорил Березин (не знавший ни слова по-французски). — Да, если хотите, это забавно, но мертво, Боже, как мертво!
— Мертво, конечно, — согласилась Муся. — Да ведь к этому искусству и требованья другие: мило, просто, вот и все.
— Мило, просто, — укоризненно повторил Березин. — Но искусство, поймите же, по самой своей природе не мило и не просто, по крайней мере для тех, для кого оно отнюдь
не приятный отдых, не послеобеденная забава, а великий труд, подвижничество, весь смысл жизни. А это, это зовите, как хотите, только умоляю вас, не называйте это искусством!
— Ах, все-таки французские пьесы бывают такие остроумные, — робко оглядываясь на Мусю, сказала Тамара Матвеевна. — Я помню, мы с Семеном Исидоровичем в Париже прямо хохотали до упада…
— Не знаю, меня Мейерхольд в последнее время утомляет, — перебила ее Муся, рассматривая зал в бинокль. — Скорее неореализм, искания Таирова, я думаю, будущее принадлежит этому. — Муся, как всегда, говорила первое, что ей приходило в голову.
— Мейерхольд сам по себе, Таиров сам по себе, и я, если разрешите, тоже сам по себе, — склонив голову набок, сказал Березин. — Заметьте, я нисколько не ревнив и охотно отдаю кесарево кесарю… В прошлом я отдаю должное даже заслугам старика, — с легкой снисходительной улыбкой произнес он (под стариком разумелся Станиславский, Муся тотчас это поняла и улыбнулась так же ласково-снисходительно). Да, конечно, Мейерхольд сделал очень много. Я не все принимаю в арлекинаде, в возвращении к принципам Commedia dell’ Arte[19], в теории масок, здесь я о многом готов спорить и спорить до последнего издыхания. Но когда — помните? — китайские мальчики бросали в зал апельсины, я чувствовал, как у меня по спине пробегает та знакомая магическая дрожь волненья, которую я всегда чувствую при высоких достижениях истинного, большого искусства; да, признаю, признаю, оргическая фантастика никем не была выявлена с большею жутью… Я ценю и заслуги неореалистов, синтетического театра с его магией освобожденного актерского тела. Очень, очень верю в трехмерное пространство, многого жду от кривых плоскостей, особенно от конических наклонов, все это так, но ведь это только эпизод в грандиозной революции театра!.. Пусть крупный, пусть значительный, но эпизод!
19
Комедия масок (ит.)