— Я знаю вашу собственную теорию сцены, как кристалла-тетраэдра, — поспешно сказала Муся.

— Сергей Сергеевич надеется в будущем применить ее в кинематографе, — вставила, покраснев, Сонечка.

— Ах, это замечательная теория! — сказала с жаром Тамара Матвеевна. — Хоть я, конечно, не знаток, но… Вот идет Александр Михайлович, верно, к нам…

Браун пересекал зал по центральному проходу. Тамара Матвеевна издали улыбалась ему самой приветливой своей улыбкой. Он холодно поклонился и, отвернувшись, прошел мимо их ложи в коридор.

— Нет, какой нахал! — восторженно сказала Муся.

«К оружию, товарищи! Смертельная опасность нависла над всеми завоеваниями революции со стороны обнаглевшего германского империализма. Варвары немцы готовы затоптать драгоценные свежие ростки русской молодой свободы. Своим продвижением вперед, после согласия со стороны советской власти на мир, они готовятся похоронить русскую революцию и надолго лишить всех вольных сынов революционной России надежды на светлое счастливое будущее. Чувствуя сердцем гражданина весь этот страшно-опасный момент для страны, горячо ценя блага свободы и сознавая, что сейчас дорог каждый человек в рядах бойцов и защитников социализма…»

— Ничего, не волнуйтесь, они приглашают в тир, — негромко сказал кто-то. Браун вздрогнул и оглянулся. Седобородый человек стоял у афиши. Браун смотрел на него с изумлением.

— Да, это я… По голосу узнали? — улыбаясь, спросил Федосьев. — Надеюсь, по лицу узнать невозможно?

— Нелегко… Какими судьбами?

— Самыми обыкновенными революционными судьбами.

— Так вы в Петербурге?

— И не выезжал никуда. Хотите пройти в буфет? За мной слежки нет, а антракт длинный.

— Очень рад.

— Чаю выпьем… Хорошая вещь стенная газета… Да, это они в тир зовут, — повторил Федосьев, показывая с усмешкой на другую афишу. В ней говорилось:

«Каждый рабочий, каждая работница, каждый крестьянин и каждая крестьянка должны уметь стрелять.

Из винтовки, из револьвера, из пулемета.

Все на курсы обучения военному делу!

Все к тирам стрельбы из винтовок и пулеметов!

Все к оружию!»

— Вот, должно быть, паника в главной квартире Гинденбурга, — сказал Федосьев.

— …Да, но еще вопрос, искусство ли это, Сергей Сергеевич?

— Я ставлю вопрос не в таком разрезе. Все зависит от того, в чьих руках будет кинематограф. Дайте его истинным художникам и, ручаюсь вам, он ударит по струнам с неведомою силой. Надо же наконец понять, что актер есть актер! И что режиссер есть режиссер! Они по меньшей мере такие же творцы, как автор. Дайте им коснуться магии художественного создания, и они воспрянут, как Антей, соприкоснувшийся с матерью-землею. Дайте творческую свободу режиссеру, — я разумею режиссера настоящего, режиссера милостью Божьей, — и он этой свободой, как Архимедовым рычагом, зажжет великий пламень в мире! Надо бросить в печь весь этот хлам и дребедень, которыми теперь кинематографы развращают малых сих… Если хотите, дело даже не в том, что именно ставить, — поспешно сказал он, взглянув искоса на Сонечку. — Разумеется, я предпочел бы Шекспира, Данте или столь милого сердцу моему Ибсена, но, если нужно, я готов ставить и другое, лишь бы моей творческой воле был предоставлен должный простор… Я готов даже на первое время идти на компромиссы: можно возвести в перл создания мелодраму, рассчитанную на пусть наивный, пусть неискушенный, но и здоровый, крепкий, мужественный вкус народных масс, живительная роль которых будет теперь все расти в новом творческом театре… Однако… Сейчас меня мучит один художественный замысел: «Еду ли ночью по улице темной…»

— Ах, это будет чудесно! — воскликнула Сонечка.

— Да, это будет чудесно, уж вы простите нескромность. Но я поставлю это по-своему. Новое вино не надо лить в старые мехи. Нет, я не возьму сценария ни у Сологуба, ни у Блока, — говорил Березин таким тоном, точно Сологуб и Блок убедительно просили его взять у них сценарий. — Я пойду к новым, к молодым, вот к нему, — сказал он, показывая на Беневоленского, с которым разговаривала Тамара Матвеевна.

Их было пятеро в ложе: Муся решила пригласить Березина, Сонечку и Беневоленского, потому что им всего меньше было оказано любезностей в течение последнего сезона. Никонов терпеть не мог Михайловского театра. Фомин, наверное, пошел бы, но тогда в ложе было бы шесть человек; Муся этого не любила.

— Да, у вас это может выйти забавно, — сказала Муся Березину. Слово «забавно» как будто не очень подходило, но Муся знала, что в ее разговоре с Березиным это слово имеет другой, технический смысл; передовому живописцу она сказала бы даже: «Это у вас выйдет смешно». Сонечка, еще не знавшая артистического языка, испуганно взглянула на Березина, как бы он не обиделся? — Непременно это сделайте, непременно, — рассеянно добавила Муся, прислушиваясь к тому, что говорила Беневоленскому Тамара Матвеевна.

— …Семен Исидорович привык к егеровскому белью… Вы знаете егеровское белье? Прелестное белье, но его теперь — увы! — ни в одном магазине нельзя найти.

Тамара Матвеевна произносила: «магазин» с ударением на втором слоге, от чего у Муси всякий раз поднималась злоба. «И это „увы“!.. Ах, Боже мой, она добрая и милая, но если б поскорей от них уехать!»

— …Вот и ее хочу попробовать, — сказал Березин, фамильярно прикоснувшись к плечу Сонечки, которая так и зарделась.

— Я слышала… Она теперь этим бредит… Это серьезно?

— Попытка не пытка. Попробуем. Вдруг из девочки выйдет толк?

— …Вот каковы дела, о которых вы спрашивали, Александр Михайлович. Подумал я: что ж, если левые не очень-то теперь работают, так не взяться ли мне, матерому волку? Что вы скажете?

— Скажу: дай вам Бог успеха. Все лучше, чем они…

— Спасибо и на этом, — заметил, улыбаясь, Федосьев. — По-моему, есть шансы на успех. А по-вашему?

— По-моему, почти нет. Все худшее в России, естественно, повалило к большевикам, но где же все лучшее? Впрочем, я в последнее время вообще настроен безнадежно. Так Шопен после взятия Варшавы называл Господа Бога москалем…

— Однако, ведь вы взваливаете вину не на Господа Бога?

— Нет, больше на «ближних». Делю их на две основные группы: одних без разговоров и тотчас повесить, а другим, пожалуй, достаточно вырвать ноздри.

— Я надеюсь, меня вы относите ко второй категории?

— Да, можно и ко второй.

— Вы слишком гуманны… Я думаю, бесполезно продолжать наш давний спор о старом и новом строе, об ответственности деятелей того и другого? Тут мы едва ли сойдемся.

— Едва ли… Разве установить комиссию для выяснения умственных способностей этих деятелей… De lunatico inquirendo?[20] это, кажется, называлось у римлян?

— Ничего не имею против такой комиссии. Но с неограниченными полномочиями, правда? С правом исследования мозгов даже у героев освободительного движения?

— И даже у особ первых трех классов.

— Очень хорошо. О многих особах первых трех классов я, пожалуй, еще и от себя представлю в вашу комиссию материалы. Но, вы знаете, без дураков и умные дела в истории не делаются.

— Боюсь только, что вы в своих исторических делах предоставили дуракам несколько большую роль, чем требуют самые строгие исторические традиции.

— Был грех, — сказал Федосьев, — был грех. Правда, твердая, исторически сложившаяся власть может позволить себе и вольности… В лучших языках есть неправильные глаголы. Нехорошо однако, что люди революционного образа мыслей стилизовали нас всех под идиотов. Так у плохих писателей все извозчики непременно говорят: «Так што, вашество», а все евреи: «Что значит?» Но литературная стилизация несколько безобиднее политической. Будьте нам благодарны хоть за все зло, которого мы не сделали. Ей-Богу, могли сделать гораздо больше!

— Вы, право, меня растрогали! Допускаю, допускаю, могли сделать еще больше зла.

— Что ж, о некоторых из наших преемников и этого не скажешь. Чуть только был случай сделать глупость, сломя голову набрасывались! Ни одного не пропустили… Спросите себя, Александр Михайлович, по совести, чью власть народ больше уважал: нашу или наших преемников?

вернуться

20

О поисках лунатика (лат.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: