Сонечка поговорила по телефону и ушла из дому, десять раз расцеловавшись с Мусей, что у них теперь стало ритуалом при всяком расставании, хотя бы на полчаса. Муся осталась в гостиной одна. Устроившись в кресле, она лениво взяла со стола «Знамя труда», — там была напечатана поэма «Двенадцать». Об этом произведении у них шли оживленные споры. Березин говорил, что поэма Блока «сверхъестественно-гениальна», Сонечка горячо его поддерживала. Горенский и Глаша утверждали, что поэма отвратительна, что о ней просто гадко думать. Муся и Витя приняли среднюю формулу: «Кощунственно, но изумительный талант».
Муся пробежала несколько строф, — те, которые обычно декламировал Витя, знавший «Двенадцать» почти наизусть. Она подавила зевок: все это было хорошо, но не имело ровно никакого отношения к ее жизни. Муся и в «Войне и мире» обычно пропускала войну, — зато сцену в Мытищах, поездку ряженых, описание петербургского бала перечитывала сто раз. «Разве Толстого взять? Уютное… Охота, гумно, Пава? Нет, мне-то что? я не помещица… Да и далеко: у мамы на верхней полке…» В доме были три библиотеки. В кабинете Семена Исидоровича находились ученые и мрачные книги. У Тамары Матвеевны в гостиной и в будуаре были поэты, старинные издания Пушкина — одно очень дорогое, — труды по истории искусства, все в красивых, тисненных золотом, переплетах, по два рубля и два с полтиной за переплет (лишь старинные издания Пушкина были в «переплетах эпохи», — все, как полагается). Библиотека Муси не хранилась, а валялась. — Муся прятала только книги очень легкомысленного содержания. «Не стоит идти за уютным, и не до того теперь. Вот Блок, пожалуй, подходит…» Она сделала над собой усилие и принялась читать с начала. «Нет, это очень хорошо, — подумала Муся. — Только все-таки я тут при чем? Скоро уедем в Англию, там даже говорить об этом будет не с кем… „Поддержи свою осанку, над собой держи контроль…“ Да, очень, очень хорошо… Говорят, он слышит какую-то музыку революции. А Сонечка говорит, будто она теперь чувствует, что летит куда-то на крыльях… И Березин тоже летит… Отчего же я никуда не лечу и ничего такого не чувствую? Березин врет, конечно, но ведь Александр Блок не врет…» Муся увлекалась Блоком, видала его и, как все, восторгалась его красотою. Мнение человека с таким лицом имело для нее большое значение; однако в ней все происходившее в России особого экстаза не возбуждало. «Да, огромные, грандиозные события, но события были еще грандиознее четыре года тому назад, мы привыкли и, право, хорошего понемножку… Притом, эта проза, эти вечные нестерпимые разговоры об еде!.. А что же Глаша? Надо ее проведать…»
Муся отложила «Знамя труда» и прошла к комнате Глафиры Генриховны. У порога она послушала, затем тихонько отворила дверь. Глаша спала. В ее комнате был совершенный порядок. Слегка пахло хорошими духами. Постель с белоснежными подушками была постлана образцово, точно стлала лучшая горничная, — не то, что у них у всех. Глаша лежала на кушетке, в чистеньком нарядном пеньюаре, в шелковых чулках; ровно приставленная одна к другой туфельки стояли на полу у кушетки. «Нет, она молодец… И похорошела, право», — с легким вздохом подумала Муся, уже почти примирившаяся с мыслью, что Глаша может выйти замуж за князя Горенского. С тех пор, как она с этой мыслью примирилась, ей стало спокойнее. В разговорах с князем Муся теперь не упускала случая лестно отозваться о Глафире Генриховне. В первый раз она это сделала с усилием, потом пошло гораздо легче. «Все-таки, может, он на ней и не женится», — сказала себе Муся и, еще раз взглянув на бледное лицо Глаши, вышла на цыпочках из комнаты. «Хоть бы скорее пришел Вивиан», — подумала с тоскою Муся.
Она постояла у окна, опершись на подоконник. Муся думала о том, что Клервилль все-таки ведет себя с ней не совсем хорошо. «Он не должен был бы уезжать так часто… Ну, допустим, это не от него зависит, хоть, верно, можно было бы устроиться так, чтобы его не посылали постоянно то в Москву, то в Вологду, то еще куда-то. Но уж во всяком случае мы прекрасно могли бы обвенчаться и до конца войны… В сущности, мама — бедная — вполне права… Зачем мы тут сидим? Чего ждем? Если б мы обвенчались, мы могли бы уехать за границу хоть завтра, вполне легально и спокойно… А с ними что я тогда сделаю? Все-таки это было легкомысленно, что я поселила их всех здесь… Витя, я понимаю, ему и деться некуда было. Но другие… А, может быть, это и есть настоящая жизнь и лучше мне никогда не будет?» — спросила себя Муся. Она. в последнее время сама себя не понимала. — «Влюблена в Вивиана? Да, конечно… Конечно, влюблена… Однако, если б он не был вдобавок и блестящей партией, я, быть может, еще подумала бы… Стыдно, очень стыдно, но подумала бы… Чего же я хочу? Что мне нужно, кроме богатой, свободной, удобной жизни (это нужно наверное)? И, главное отчего мне скучно, скучно и с ним (да, что ж себя обманывать?), скучно даже тогда, когда как будто весело, и уж всегда после того, как было весело? Такая ли я сложная натура или, напротив, совсем несложная, без настоящей внутренней жизни?» Муся вспомнила слова, как-то сказанные при ней Брауном: «У большинства людей нет вообще психологии: у рядовых женщин нервы, у рядовых мужчин элементарные ощущения, все густо политое притворством и тщеславием, — в сущности романистам и доискиваться не до чего, если они не занимаются выдающимися людьми». (На это Горенский ответил: «Ну, настоящий романист и в самом обыкновенном человеке сумеет показать сложную душу человеческую»). — «Да, может быть, Браун прав, я рядовая женщина и за душой у меня нет ничего… Вот он! Слава Богу!» — вслух сказала Муся со счастливой улыбкой. На противоположном тротуаре показался Клервилль. — Чудо, как хорош! Я не видала красивее человека. И не все ли мне равно, что будет с Глашей, что будет со всем миром, если он мой! Все вздор, о чем я только что думала!..»
С Клервиллем стоял другой человек, тоже очень высокий, тонкий, прекрасно одетый. И по его наружности, и по тому, как он разговаривал с ее женихом, Муся видела, что это англичанин. «Удивительная, однако, порода, лучше нигде нет, — подумала она. — Что-то в них есть общее. Нет, право, они даже похожи немножко один на другого, только: мой лучше, и тот брюнет… Мой-то, однако, не очень ко мне спешит…» Муся и про себя, и в разговорах с друзьями часто называла Клервилля «мой». Это купеческое или простонародное слово доставляло ей наслаждение. — «Долго ли они еще будут разговаривать? Хоть бы на окно, разиня, попробовал взглянуть… Что это в самом деле такое?»
Клервилль весело засмеялся, другой англичанин тоже. Они пожали друг другу руки и расстались. Клервилль вошел в дом.
Муся выбежала в переднюю. Когда раздался звонок, она открыла дверь и тотчас ее захлопнула. Он засмеялся. Муся впустила Клервилля — и вдруг бросилась ему на шею.
— Кто это был с тобой? — по-французски, чтоб говорить на ты, спросила Муся.
— Вы были у окна? — сказал он по-английски. — Я не видал вас… Это мой приятель капитан Кроми, наш морской агент, очень замечательный человек… Ваших друзей нет дома?
— Сейчас все появятся… Если ты так желаешь их видеть!
— У вас вечером будет еще гость, доктор Браун. Я условился по телефону встретиться с ним здесь… Вы разрешите?
Муся неподвижным взглядом смотрела на него в упор.
— Надеюсь, вы ничего против этого не имеете? Он говорил мне, что вы его приглашали…
— Я очень рада, — проговорила медленно Муся. — Больше ты никого не звал? Может, тебе было бы приятно, чтоб нас развлекало еще несколько человек.
Он опять засмеялся.
— Так вы стояли у окна? Как же я вас не видел?
— Tu dois être myope, pauvre chéri. Се sera commode, pour te faire соси…[60]
Клервилль улыбался не совсем естественно. Он все не мог привыкнуть к тону Муси.
— Ne t’en fais pas, chéri. Се n’est ni pour aujourd’hui, ni pour demain. C’est pour plus tard.[61]