IV

Вначале все сидели в слабо освещенной комнате Глафиры Генриховны. Она чувствовала себя лучше и обещала выйти к чаю. Но разговор вокруг кушетки не клеился. Муся с Клервиллем исчезли первые. Витя стал сразу мрачен, как туча. Скоро ушел к себе в комнату и он. Затем Сонечка объявила, что хочет еще раз просмотреть завтрашние сцены для фильмы (это значило сыграть их перед зеркалом). С Глащей остались только Никонов и Горенский. А еще через несколько минут вышел с многозначительной улыбкой Никонов, за порогом приложив палец к губам, — об увлечении князя Глашей уже говорили в кружке с изумлением, и все теперь вели себя по отношению к ним так усиленно тактично, что выходило несколько бестактно.

Муся вскоре вошла с Клервиллем в гостиную, зажгла свечи и села за рояль. Тотчас на цыпочках появилась Сонечка, на ходу поцеловала тихонько сзади в шею Мусю, которая только плечами повела, — и забралась на диван, поджав под себя ноги. За ней неслышно вошел и Витя. Он сел на пуф в темном углу гостиной и со счастливым лицом слушал Мусю. Пришел и князь. Глаша отослала его из своей комнаты, сказав, что оденется и тоже придет в гостиную.

Клервилль сидел на стуле рядом с Мусей, закрыв глаза и сияя гордой улыбкой. Он не имел слуха, плохо помнил слышанное и ничего голосом воспроизвести не мог. Мусе казалось, что ее жених вообще не музыкален. Однако он обо всем новом в музыке слышал и читал больше, чем Муся, и чрезвычайно бойко говорил об Арнольде Шенберге, несколько щеголяя тем, что отдает должное немецкой музыке, как если бы никакой войны не было. Однажды он с огорчением принес Мусе известие, что сэр Губерт Парри очень болен и, по-видимому, долго не протянет, — Муся о таком композиторе и не слыхала; она даже не знала, что в Англии существуют композиторы, и так и сказала жениху. Это немало его обидело.

В передней раздался звонок, Витя на цыпочках вышел из гостиной. Муся знала, что это Браун. Ее смущение после того телефонного разговора ослабело, но не прошло. «Перестать играть?.. Нет, не надо», — решила она. Полированная доска рояля между подсвечниками отразила фигуру Брауна. Муся, улыбаясь, продолжала играть еще с полминуты, затем захлопнула крышку и, быстро повернувшись на вертящемся стуле, встала. Ей показалось, что Браун стал еще бледнее. «Но глаза как будто оживленнее, чем прежде… Удивительные у него глаза!» Витя прибавил света в люстре. Все запротестовали.

— Не надо!.. Не надо…

— Так было отлично…

— Пожалуйста, продолжайте играть, — сказал, здороваясь, Браун.

— Конечно, продолжайте, Мусенька!

— Голос из провинции: «Конечно, продолжайте, Мусенька», — передразнил Сонечку Никонов.

Муся, улыбаясь, разговаривала с Брауном. «Ну вот, отчего же я волновалась! Он очень любезен, и ничего страшного тогда не произошло», — думала она, говоря так же спокойно, мило и уверенно, как всегда.

— …Да, представьте, только одна открытка за все время! Это удивительно! Но все, слава Богу, благополучно… Ну, а вы как? Я так рада… Ведь вы всех здесь знаете, Александр Михайлович? По крайней мере, больших… Это Сонечка Михальская, наша будущая Франческа Бертини. А это тот юноша, из-за которого я вас потревожила, Виктор Яценко…

— Мы, кажется, познакомились на юбилее вашего отца.

— Да, в самом деле… Как странно вспоминать теперь то время, не правда ли? Сейчас мы угостим вас чаем. Витя, возьмите хозяйство на себя.

— Но, я надеюсь, вы будете играть дальше?

— Мусенька, продолжайте, умоляю вас. Вы никогда тан не играли.

— Полноте, Сонечка… Вы должны знать, Александр Михайлович, я играю выразительно, но скверно.

— Мне мистер Клервилль, говорил, что вы превосходно играете.

— Очень превосходно, — подтвердил Клервилль.

— Некоторое пристрастие ко мне допустимо в мистере Клервилле, — смеясь, сказала Муся. Она заставила себя просить ровно столько, сколько было нужно, и снова села за рояль. Витя убавил света. Все заняли места. Сонечка опять поджала под себя ноги на диване. — «Что бы такое?..» — спросила Муся и начала вторую сонату Шопена, которую играла без нот. Ей хотелось сыграть фразу «Заклинания цветов», но с этим точно связывалось что-то непристойное. Браун сидел сбоку, — она, играя, могла его видеть. Мусе показалось, что он вдруг изменился в лице. «Нет, это верно свет так падает… В сущности, он почти стар и некрасив, особенно рядом с моим. Но что-то такое в нем есть… Да, ток какой-то… Вероятно, он знал сотни женщин на своем веку, это всегда чувствуется… Глаза у него сумасшедшие, это Григорий Иванович правду говорил… Но как в конце концов это глупо: любить по-настоящему одного и волноваться при виде другого… Кажется, я в ударе… Сейчас марш:…» — Она напрягла внимание и сыграла похоронный марш прекрасно. Когда Муся кончила, раздались рукоплескания.

— Какой чудесный марш! — сказал Горенский. — Заигранный, но чудесный!

— Ничем веселее, Мусенька, вы не могли нас развлечь. Спасибо, дорогая, — откликнулся Никонов.

— Да что же другое теперь играть? Траур по родине, — мрачно возразил Витя.

— Только, пожалуйста, не хороните Россию, — проворчал Никонов. — Бог даст, нас переживет, голубушка.

Браун ничего не сказал. Это немного задело Мусю. Она чувствовала, что играла очень хорошо.

— Вот я вас развеселю, Григорий Иванович, — сказала она и, повернувшись на стуле к роялю, заиграла вальс из «Фауста».

— Молодежь просят танцевать… Витя, откройте бал.

Несмотря на траур по родине, Витя пошел танцевать с Сонечкой вальс. На третьем туре, проходя мимо рояля, Сонечка оттолкнула Витю, быстро опять на ходу поцеловала Мусю в волосы и, вскинув руку на плечо Клервилля, продолжала вальс с ним. В гостиной стало очень весело. Муся вдруг перешла на «Заклинание цветов». Е yoi — o fiori — dall’olezzo sottile — vi — faccia — tutti — aprir — la mia man maledetta…» — чуть слышно пела она, вызывающе глядя на Брауна, которй улыбался разочарованной Сонечке. Муся от музыки пьянела, как от вина. Витя смотрел на нее печально. Он вспомнил об отце. Ему стало совестно, что он мог танцевать.

Блеснул свет, на пороге показалась Глаша. Ее встретили рукоплесканьями.

— Слава Богу!

— Мы соскучились!

— Господа, пожалуйте чай пить, — говорила Глафира Генриховна, приветливо здороваясь с Брауном.

К чаю со скудной закуской были поданы коньяк и портвейн: спиртных напитков у Кременецких осталось еще немало, — Семен Исидорович как раз перед войной обзавелся «погребом». Глафира Генриховна занимала гостей приличным разговором. Клервилль попросил разрешения уединиться с Брауном, — им надо побеседовать по делу. Муся отвела их в будуар и отнесла им туда коньяк и рюмки.

Разговаривали они долго и вернулись из будуара, как показалось Мусе, не совсем довольные друг другом. «Какие это у них могут быть дела?» — с любопытством спросила себя Муся.

— Коньяк, видно, для тех, кто почище, — сказал Мусе ее сосед Никонов.

— Ах, бедный!.. Где же он, коньяк?.. Да, я оставила его в будуаре. Сейчас принесу.

— Зачем же вы сами? Я схожу, — начал было Никонов. — Или Витя…

— Я сейчас сама принесу, чтобы вам было стыдно, — повторила Муся, вставая. Ей было неприятно, что другие посылали с поручениями Витю. К некоторому удивлению Муси, только что откупоренная бутылка оказалась наполовину пустою. «Молодцы пить мои», — подумала Муся, с непонятной радостью улыбаясь этому множественному числу. Вызывающее настроение в ней все росло. Она остановилась на пороге столовой. Клервилль оглянулся на Мусю, сияя своей скульптурной красотою. Мусе захотелось его расцеловать опять. «Конечно, его одного люблю, его и больше никого!» — подумала она.

— …Возьмите учебник истории, — говорил холодно Браун, — лучше всего не многотомный труд, а именно учебник, где рассуждения глупее и короче, а факты собраны теснее и обнаженнее. Вы увидите, что история человечества на три четверти есть история зверства, тупости и хамства. В этом смысле большевики пока показали не слишком много нового… Может быть, впрочем, еще покажут: они люди способные. Но вот что: в прежние времена хамство почти всегда чем-либо выкупалось. На крепостном праве создались Пушкины и Толстые. Теперь мы вступили в полосу хамства чистого, откровенного и ничем не прикрашенного. Навоз перестал быть удобрением, он стал самоцелью. Большевики, быть может, потонут в крови, но, по их духовному стилю, им следовало бы захлебнуться грязью. Не дьявол, а мелкий бес, бесенок-шулер, царит над их историческим делом, и хуже всего то, что даже враги их этого не видят.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: