3. А было раз, в Кремле зазевался на золотые маковки соборные, не заприметил боярского поезда, не услыхал тулумбасника; тот казака – плетью. Через полушубок не прожгло, конечно, да ведь обидно: народ ржет: «Э, малой! Гля, вон ишшо галка летит! Пошто эту не счел?»
4. Но ничего, обтерпелся. В корчемнях да на постоялых дворах с такими ж челобитчиками схаживался, с разных мест – со Пскова, с Устюга Великого, с Курска. Что ни подворье, что ни кабак – то челобитчик. Вся Русь взывала к великому государю о правде. Иные по третьему месяцу на Москве, а челобитная – в тапке: недоступен государь, беда как недоступен! Он за ближними да за охраною как солнышко за тучами – день есть, свет есть, веселья лишь нету. Так жили ходоки на Москве, не знай чего ожидая. Уже и все московские чуда переглядели, уже кой-кто и за караулом побывал, отведал московского кнута, уже и с харчишками подбились многие, а все без толку. Герасим на Арбате у Бориса и Глеба жил, у просвирни. Как-то, не знаю, к старушке прибился, ночевать пустила в чулан; он ей за то дровишки сек, воду таскал, коровий катух чистил. А денег не спрашивала, добродушная была старица. Да что ж, еще и за чулан – деньги! И так ведь, куда ни пойдешь, во что ни ступишь – все давай и давай, где грош, где два, а где и алтыном не обернешься. Вот так-то жил Герасим у бабушки у Тимофевны, ничего, не жалился. К сему времени уже великий пост наступил, гнилые ветры подули, снег почернел. Всякий день хаживал казак в Кремль на царскую площадку. Заблаговестят к вечерне – он и пошел. Его старушка научила туда ходить затем, чтоб как ни то узреть государя, когда он в храм пойдет. Из шапки расшив, держал теперь Герасим челобитню за пазухой, чтоб, не замешкавшись, сразу отдать царю. Да так ведь с месяц, болезный, ходил, все оконушки в теремах пересчел, каждый камушек притоптал, по голосам колокольным стал угадывать, где звонят у Ивана Великого, на какой звоннице – на Петраковской ай на Филаретовой. Иной раз пристава-собаки гнали с площадки взашей, иной раз – ничего. И царя видывал не однажды, да столь округ него ближних лепилось, что не подступиться. И грамотка за пазухой слежалась, по́том провоняла, овчиной. Что делать? А Тимофевна – свое: «Ожидай, голубь, ужо дождешься милости».
5. Стал вскорости Герасим примечать на царской площадке одного человека – тоже как бы ожидаючи бродит: сух, голенаст, борода щипана, взгляд сумнительный, с подозреньем. Все молится: глянет на Успенье – помолится, обернется к Благовещенью – и золотым шеломам поклон. Такой богомольный. Вот как-то раз налетели пристава, обоих ходоков погнали в толчки. Голенастый сказал: «Ну, не сукины ль дети? И помолиться святым не дадут! Пойдем, брате, к Лучке, оскоромимся с горя». А Лучка – это корчемник был в Зарядье, тайно вином торговал. Там разговорились: оказалось – земляк голенастый-то! Драгун оказался Степан Киселев. Орлова-городка житель, также с челобитней к государю. Ну, тут выпили крепко-таки и порешили друг за дружку держаться, не отставать. Герасим говорит: «Чевой-то ты, Степаша, все молишься?» – «А чтоб пристава не гнали». Герасим на те слова рассмеялся. «Чего ржешь? – сказал Киселев. – Ты вот не молясь шлялся, так тебя сколько выгоняли, я сам видал. А меня ноне в первый раз, это пристав, верно, пьяный был». С того дня стали земляки ходить вместе на кремлевскую святыню креститься. И что тех крестов было положено ими, что поклонов! С господом богом досыта наговорились, сердешные, а государь все недоступен.
6. Так страстная седмица подоспела. В четверг было: дьячок от Успенья, пьянчужка, плелся ко всенощной; четверговая служба долгая, выпить бы, да дьячиха, нечистая сила, обобрала, грошика не оставила. Он, видя земляков наших, говорит: «Давно я вас, глупенькие, приметил, ведь вы с челобитней ходите. Только вы, ребята, напрасно сапоги бьете – государя вам без меня не достать. Я же вас могу научить, но вы мне за науку поставьте угощенье». Они с радостью согласились, и тогда дьячок сказал, чтоб они на себя что ни хуже надели и садились бы с нищими-калеками на паперть. И как государь выйдет нищую братию оделять, тут бы ему и подали грамотки. Они так и сделали: сели на паперти с побирушками и стали ждать государева выхода.
7. А государь о ту пору темен был, невесел. Он перед тем жениться хотел, ему два ста девок привели глядеть. Все-то были пригожи, красавицы, а одна в сердце запала, Федорушка, он ее облюбовал. Она же, узнав, что царицей станет, горемычная, ослабела, у ней ноженьки подкосилися, упала на радостях. Тут пошли во дворце шептать, что порченая-де невеста, что-де чародейство на ней. Разом увезли, бедную, в Сибирь, зачали чародея дознаваться, искать, какой девку испортил. Дознались ведь. Оказался – Мишка Иванов, барский мужик; его давай пытать, он и вовсе не знай чего понес, народу очернил множество. А государю – печаль: ноне невесту испортили, заутра и самого изведут, право. Что ж хитрого? Бывало ведь.
8. Еще и на Руси нехорошо: воровство, гиль, разговоры предерзкие. Афонка Собачья Рожа, сбитенщик, в Коломне на боярском дворе брехал, что быть-де вскоре замятне, кровавому убойству и грабежу. На дыбе в застенке признался, что князя Черкасского люди баяли; «Быть замятне в крещенье, как государь пойдет на воду». У Афонки язык вырезали, сослали; в крещенье ничего такого не содеялось, а на сердце государю печаль пала. Куда веселость делась, про охоту, про любимую псарню позабыл, стал богу молиться. Отходя ко сну, глядел за пологом, под кроватью – не схоронился ль злодей. Робок стал государь.
9. Вот сидят ребята меж калек, меж убогих. И совестно – да куда ж денешься? Киселев хотя видом тощав, немощен, одни кости, а Герасим мужик здоровый, справный, да и прямодушен, таковое лицедейство ему в тягость. Кругом – хромцы, слепцы, горбатенькие. Один ногу заголил, трясет, гнилую; другой дыру в ребрах кажет, свищ гнойный; у третьего и рожи-то нету – так, кровоточащей убоины кус. Глядит Герасим на товарища – и совестно-то, и боязно, и смех разбирает: он, Степашка, чудно как-то ногу подвернул, волосы на лоб кинул, страшный! И потеха и горе, право. Руки же оба держат за пазухой, где бумага.
10. Так время к ночи преломилось. Вечер, упав за терема, погас, чернота покрыла небо. Тогда на Иване Великом с обеих звонниц заговорили колокола; со смоляными светильнями набежали стрельцы, пристава, стали в ряд. Народ зашумел, раздался в стороны, и вот великий государь идет. Тут-то разглядели его близехонько: млад, млад, мальчоночка! Глазенками припухшими этак из-под царского венца – луп! луп! – сердито не сердито, а не с ласкою. Враз все калеки голосить зачали, язвы кажут, цепями гремят, веригами; плач подняли. Ближний боярин подал царю бисерный кисет, стал государь оделять нищую братию денежкой. А как дошел до воронежских, так они воскликнули: «Помилуй, государь!» – и проворно протянули бумаги. Вот он шарахнулся от них. Таково оробел. Ну, было ж тут! Бояре государя обступили, златыми черевами, шубами заслонили – как и нету его, пропал, свет! Не знай кто и челобитню вырвал у Герасима. Глядь-поглядь – уже ему руки за спину крутят, волокут, псы, неведомо – казнить, неведомо – миловать. Вспомнил тут Герасим арбатскую старушку: «Дождешься, мол». Ох, Тимофевнушка! Дождался ведь.
11. Сидят ребята на съезжей. Тьма в подвале, сырость: на склизких, вонючих стенах мокрый гриб растет. Человек с десять таких горемык набилось: кои тати, кои душегубцы, четверо – челобитчики, да из Лазарева приказа двое. В тот год на Москве дворянин Андрей Лазарев ратных людей набирал на Дон. Им по пяти рублей на брата сулили, а как дошло дело платить, то и уворовали впятеро. В том воровстве были думный дьяк Назарий Чистой да земского приказа судья Левонтий Плещеев. Мужики было на них жалиться, да где! Не достать, сила. Лазаревские тогда не пошли на Дон, стали по кабакам кричать про воровство, и ярыжки тех крикунов хватали. Этим двоим в чистую субботу по двадцать пять плетей всыпали, а в воскресенье после обедни отпустили. Они ушли, держась за поротые зады, да еще и посмеивались: «Разговелись-де, спасибо, государю!» Вскорости из подвала всех кого куда увели, остались наши одни. Их пытать не пытают и к допросу не ведут, а кормят. У людей – светлый праздничек, у них всякий день – понедельник. Горюют ребята, говорят меж собой: «Ох, господи! Драли бы уж поскорей, ироды! Что ж так сидеть-то, надоели ведь». Не чудно ль, чего просят! Да у царя небесного летошнего снегу не вымолишь, а насчет битья – сколь душе угодно: в светлый четверток дал господь, кликнули ребят к допросу.