Юрик сказал бы иначе: "Белая лошадь — горе пополам"...
"Откуда ты знаешь, что он сказал бы нынче, в этом году?" — спросил себя Лодька.
"Знаю..."
"Ты так думаешь потому, что после той встречи никогда его не видел. А он вырос. И наверно, стал совсем другим..."
"А может и не стал, — сердито возразил себе Лодька. — Зачем ему делаться другим?"
"Но ты же сделался..."
"Я... ну не во всем же..."
Показалось, что рядом проявился, как на туманной фотобумаге, босой пацаненок в матросском костюме и пошел, не проваливаясь, по мягким верхушкам сугробов, справа от тропинки.
Прежде всего Лодька испугался:
"Ты же простудишься!"
"Не-а... — беззаботно сказал Юрик. Глянул сбоку и осторожно спросил: — А почему ты решил, что я должен вырасти?"
"Ну... все же растут... Вот и я..."
"Ты — это ты... А я... Ты же про меня ничего не знаешь. Вдруг меня уже давно нет?"
"Нет! — ошарашенно крикнул Лодька. — То есть наоборот, есть! Ты — есть! Хоть какой, но есть!.. Что ты выдумал!"
"Я пошутил, — опять улыбнулся Юрик. — Не бойся..." — И растаял.
У Лодька прыгало сердце. Придумается же всякая фигня! Он торопливо прошагал до конца квартала и свернул на улицу Челюскинцев.
Слева потянулся зубчатый дощатый забор Ленинского сада. За ним поднималась горбатая крыша промерзшего, никому в эту пору не нужного летнего театра. Над крышей возвышались и уходили в ночь опушенные инеем березы.
Учитель рисования Александр Павлович на уроках часто рассказывал что-нибудь о городе и однажды поведал, что до революции здесь вместо сада был бульвар. Вот почему сад такой странный — несколько длинных рядов столетних берез. Бульвар носил имя — Спасский. И улица, вдоль которой он тянулся, была Спасская. И белокаменная церковь с похожими на шахматные фигуры башнями называлась Спасской. От нее-то и пошли все эти названия.
Спасскую церковь Лодька любил больше всех городских строений. Даже больше Знаменской церкви на улице Семакова. Знаменская была праздничной и как бы уверенной в себе, несмотря подозрительное отношение советской власти к религии. Там шли регулярные службы и случалось даже, что звонили колокола. А в Спаской Лодька ощущал какую-то скрытую обиду. Или не обиду даже, а затаенную печаль. С церкви были сняты кресты, в нее никто не ходил с молитвами, ей запрещено было считать себя храмом. Правда, ее не сделали складом или какой-нибудь паршивой мастерской, как другие бывшие храмы, там работала Областная библиотека. Но все же это было не то...
Хотя библиотеку Лодька тоже любил. Иногда он ходил сюда с мамой, чтобы выбрать какую-нибудь книгу. Школьников в эту взрослую библиотеку не записывали, вот и приходилось пользоваться маминым абонементом. "Ма-а, ну давай сходим, а то я уже все прочитал!" — "Вот и прекрасно! Подольше посидишь над математикой..." — "Да не посижу я над ней подольше, я уже отупел от этих квадратных корней в кубе..." — "А почему не сходишь к Льву Семеновичу?" — "Ты, что ли забыла?! Он в командировке до февраля!" — "Мученье ты мое..."
Недавно "мученье" усмотрело на выставочной полке "Пылающий остров" в полустертой, но хорошо различимой "приключенческой" рамке. Тот самый, который вознамерилась было отобрать помешанная на своей алгебре-геометрии Варвара. (Вот скандал-то был бы! Зубами бы вцепился!) Теперь память о прочитанной лишь до середины книжке грела душу отдельно от всех других "памятей" и неприятностей. "Вот приду, вот залягу..." Но пока домой не хотелось. Лодька не спеша вышел на угол Ленинской улицы, к деревянным воротам и кассам сада и запрокинул голову.
Он видел этот храм (все равно — храм!). эту башню тысячи раз. С первых дней, как оказался в Тюмени. Сперва — в кухонном окошке дома, который сделался его, Лодькиным домом. Потом со двора и со Стрелки, встающую в отдалении над кривым забором улицы Дзержинского — то на фоне безоблачной синевы, то в пасмурной дымке, то среди сизых грозовых нагромождений... Видел из окон своей начальной школы, которая стояла совсем рядом с церковью...
Видел он ее — плывущую среди мелких кудрявых облаков — и в памятный весенний день, когда рядом с ним, с несчастным, раздавленным бедами Севкой возник папа...
"Господи, пусть это случится снова... Господи, пусть он вернется опять!.."
Белая церковь мягко впитывала в себя рассеянный свет недалеких фонарей, окошек и нависающих, как люстры, созвездий. Узорчатый фасад с окнами в глубоких нишах, чешуйчатыми башенками и маковками казался вылепленным из мерцающего плотного тумана. А двухъярусная башня с широкими проемами и похожим на елочную верхушку шпилем, висела в небе словно сама по себе. И вроде бы даже плыла навстречу Лодьке, как тогда, весной...
"И еще, Господи... пусть с Юриком не случится никогда ничего плохого... И пусть у Борьки в голове малость поубавится всего такого... а то сам не понимает, что делает и что мелет языком..."
Сидевший под башней седой старик с белой растрепанной бородой и в широкой тельняшке смотрел спокойно и снисходительно. Ему было не привыкать к Севкиным-Лодькиным просьбам — порой жалобным и слезливым, порой испуганным и путаным. А порой и к сбивчивым словам благодарности. Он никогда не обижался Лодьку. С чего это Бог будет обижаться на бестолкового пацана!.. Но всегда ли он считал нужным помогать этому безалаберному мальчишке?
"Но всегда и не надо! Только в самом главном!.. Я ведь никогда и не прошу всякую ерунду..."
В самом деле, смешно, если бы он стал просить у Старика коньки-дутыши, велосипед или пятерки на экзаменах...
А вот о Борьке он все же решился попросить. Потому что друг — это разве ерунда...
Лодька вспомнил, как еще год назад делился с Борькой своим планом построить из картона и ватмана макет Спасской церкви. Чтобы ночью, при падающем из окна фонарном свете маленький храм на полке выступал из полумрака и казался частью того Города, который Лодька не раз видел в своих снах... То есть про Город Лодька Борису не сказал, но тот и так поддержал идею. Однако идей у них у двоих возникало множество, а на следующий день энтузиазм угасал. Так же и в тот раз. Однако Лодька не забыл о своих планах совсем. Иногда встряхивался: "А хорошо бы..."
И сейчас он встряхнулся опять. Если потратить Борькину пятерку на материал для макета, здесь не будет никакой унизительности. Наоборот! Деньги пойдут на их общее дело! И дело это поможет забыть то, что случилось нынче (и о чем Борька, наверно, уже и не вспоминает)...
Магазин "Когиз" с отделом канцтоваров был в двух кварталах. Работал он до семи часов, а сейчас, наверно, не было и шести. И взбодрившийся Лодька зашагал на улицу Республики.
Он купил в "Когизе" альбом для черчения с твердыми ватманскими листами, бутылочку конторского клея, две картонные папки. Осталось чуть больше рубля. Борька потратил эту сдачу на общую тетрадку в зеленой ледериновой корочке. Подумал, что может быть в ней, такой летней, начнет наконец без задержки писаться сложившаяся в голове повесть "Тайна Изумрудного залива". Вот прийти сейчас домой, сесть к столу, открыть первый лист — и все пойдет как надо!
Лодька так и сделал: пришел, сел, открыл. Но дальше нескольких слов — "На высоком берегу, среди вековых тополей стояла старинная церковь" — дело не пошло. Мысли раскатывались, как мелкие шарики по гладкому стеклу. И каждая была о своем — о задачке про центр окружности (напрочь забылись условия), о созвездии Ориона, которое сверкало над логом, когда шел к дому; о немецком слове die Кlapperschlange, что означает "гремучая змея", а дословно — "громыхающий шланг" (ну и дребедень лезет в голову!); о "Пылающем острове"... А самый увесистый шарик был мыслью о Стасе. Он будто подсказывал, что про нее следует написать стихи...
Ну вот! А зачем тогда эта новая тетрадка? Стихи Лодька — еще с той поры, когда был Севкой — записывал в тетрадь, подаренную Алькой Фалеевой. (Как она, Алька, заботилась о Севке! Утешала, если злобная Гетушка доводила его до слез. Угощала то горбушкой, то кусочками рафинада. Один раз прямо на уроке, под партой, заштопала на колене его разодранный чулок. Снабжала его, растяпу, перышками, карандашами, резинками... И такую замечательную тетрадь принесла на день рожденья...) А стихов-то в тетради было до сих пор всего ничего, чуть больше десятка. Первое стихотворение — — трескучие строчки про революцию "Свергнут царь и свергнута вся свита..." Потом — "Мой папа не вернулся с моря..." А последнее — то, что сочинил в шестом классе: про кольчугу и Дантеса. С той поры Лодька ничего не рифмовал, поскольку понял окончательно, что поэтом все равно никогда не станет, нечего зря силы тратить. Другое дело приключенческие книжки, писать которые — занятие очень увлекательное (хотя и неимоверно трудное, ни одной еще не написалось). Но сейчас уже не хотелось сочинять повесть, а желание придумать что-нибудь поэтическое про Стасю, созрело и стало увесистым. Можно не просто сложить стихи, а подарить ей к Восьмому марта. Если, конечно, они получатся не совсем бестолковыми и если хватит смелости...