— Никакая не игра! Всех таких, которые безобразничают, прогонять или делать им такое, чтобы больше не ходили и не ездили. Вот взять и перекопать дорогу вон там в лесу, где шлагбаум. Шлагбаум что? Подняли — и езди сколько хочешь. А через канаву не переедут…
— Не годится, — сказал Сергей Игнатьевич. — Ездят ведь не одни безобразники. За что же всех наказывать? На природу замок повесить нельзя. Она не музей, человеку нужна, и пускай все пользуются. Но без хулиганства… Придумайте что-нибудь другое.
— Тут без взрослых не обойтись, — сказал Сашко.
— А и не надо без взрослых. Вы следите, предупреждайте, а не послушают — зовите взрослых на подмогу. Думайте, ребятки, думайте.
— Тут нечего и думать, — сказала Юка. — Делать надо. И я согласна хоть сейчас. А вы, ребята?
— А ну вас, — сказал Семен, поднимаясь. — Еще побьют… Як шо и делать, так треба так, шоб никто не чув и не бачив. Потихоньку. А взагали на шо оно мне нужно? Шо мне — больше всех болыть? Мне вон коров треба пасти…
— Ну и уходи! — рассердилась Юка. — Ты просто трус!
Семен ничего не ответил; сбивая кнутом цветы под ногами, поплелся к своим коровам.
— Семен! — закричал ему вслед Антон. — Ты мимо лесничества будешь проходить, посмотри, дядя Федя не приехал? Только никому не говори, где я. И ему не говори. Скажи, чтоб не беспокоился, я сам приду…
— Ладно, — донеслось из-за кустов.
— Вот трус! — продолжала негодовать Юка. — За шкуру свою боится…
— Может, и не трус, а просто хатоскрайник. Из тех, чья хата всегда с краю. Благодаря хатоскрайникам дурак или какой-нибудь чиновный маклак и орудует безнаказанно. А маклак ради того, чтоб его похвалили, все может: и реку отравить, и лес свести, все затоптать и продать. Глядите, ребятки, у вас все впереди, присматривайте за своим наследством сызмалу, берегите его…
Ребята сосредоточенно молчали, глядя на него, ждали, что Сергей Игнатьевич скажет еще, но он сказал самое обыкновенное:
— Отдохнул я с вами знатно, можно дальше двигать.
— А куда вы теперь?
— Сначала в Ганеши — хочу кое-кого повидать, потом дальше пойду.
— Можно, я с вами? — сказала Юка.
— Отчего ж, вдвоем веселее.
— Мне тоже домой надо, — сказал Сашко.
— Я с тобой, — сказал Толя. — Папа скоро в Чугуново поедет.
— Бывай здоров, — сказал Антону Сергей Игнатьевич. — Не робей. Все утрясется.
Антон молча кивнул.
— Я скоро приду, — сказала Юка, — еще поесть принесу.
Сергей Игнатьевич надел рюкзак, взял палку и зашагал по берегу. На правом берегу вдоль гречишного поля почти не было кустов, и еще долго виднелись удаляющаяся высокая фигура Сергея Игнатьевича и маленькое пестрое пятнышко — Юка. Сашко, Толя и Хома перешли вброд реку и скрылись за кустами. Антон долго лежал, слушая самолетный гул над полем, и наблюдал ленивое таяние облаков. Потом он вспомнил, что здесь его могут увидеть сельские или работники лесничества, и пошел к порогу. Там лежали спрятанные под камнями Юкино одеяло, продукты, принесенные Толей, и остатки хлеба. Бой уже не бежал впереди, тяжело плелся сзади, припадая на раненую ногу.
Семен-Верста трусом не был. И соображал он значительно быстрее, чем можно было подумать, глядя на его всегда полусонное лицо. Просто он уже давно решил про себя, что не следует показывать сразу, что ты понял, о чем говорят или чего от тебя хотят другие, и тем более не следует обнаруживать свое к этому отношение. Сначала надо подумать, выгодно это или не выгодно, к чему приведет и чем закончится, а в зависимости от того говорить или не говорить, делать или не делать. И сейчас он сказал, что ему нет до этого дела не потому, что так думал, а потому, что еще не решил для себя, как он, Семен, должен к этому отнестись и должен ли он что-либо делать, а если сделает, чем это кончится для него, Семена. Стишки, всякие там слова про красоту — ерунда. Думая об этом, Семен даже оттопырил презрительно губы. Красоту не съешь и чоботы из нее не сошьешь. Хозяйственная душа Семена возмущалась другим. Прошлым летом он сам порезал ногу и едва не умер. А нынешней весной Кострицына корова легла и пропорола вымя какой-то железякой. Железяку бросили приезжие, потому что кто же из сельских понесет ее сюда и бросит, если ее можно употребить в дело. А летом прошлого года, когда стояла страшная сушь, кто-то зажег костер и бросил. Зажег зря — было видно, что на костре ничего не варили и не жарили. И, значит, жгли просто так, чтобы горело. А зачем днем огонь, если жарко было так, что коровы только по холодку и паслись, а то прятались в тени и лежали? Когда Семен увидел брошенный костер, огонь был уже близенько от сосняка, а там хворост сухой, как порох. Семен руки и ноги себе пожег, пока огонь забил, а все угли засыпал землей.
А грибы приедут собирать? Ничего не видят, не понимают, вытопчут, как кони, все грибы, а сами ничего не наберут. А если найдут, рвут с корнями, грибницу портят, и там уже грибы больше не растут… Ну и мусор всякий кидают.
А еще когда рыба была, приедут, взрывчаткой глушат. А что тут, киты были, сомы пудовые? Ну, щурята, окуньки вот такусенькие, плотичка… Как жахнут, вся рыба кверху пузом; они покрупнее выберут, а вся остальная так и пропадала… Все это было так. А что с этим делать — неизвестно. Пугать? Напугаешь их, как же! Приедут на грузовике человек двадцать — тридцать. Наорут, нагадят, водки напьются. Попробуй скажи им что. Душу вынут!… На легковых приезжают — народу меньше, а тоже нагадят, будь здоров.
Легковиков Семен особенно не любил. Во-первых, у них были машины свои, собственные. Куда хотят, туда едут, и никто им не указ. Бывали, конечно, и старые, мятые «Москвички», и трепаные газики, чадящие и стреляющие выхлопом, как трактора. Но приезжали и слепящие лаком и хромом новенькие «Москвичи» и «Волги». Хозяева этих машин были хорошо, по-городскому одеты. И у них были всякие разные вещи, которые Семен издали плохо различал, но они тоже сверкали никелем, яркими красками и были непонятны. Семен потом подходил к брошенной стоянке и старательно присматривался. Он всегда надеялся — вдруг они забудут или потеряют какую-нибудь хорошую, полезную вещь, а он, Семен, найдет. Но приезжие ничего не теряли и не забывали. После них оставались мусор, мятая грязная бумага и пустые консервные банки. Семен швырял ногой бумагу, читал надписи на консервных банках. Иногда он даже не мог прочесть — надписи были на иностранном языке. От банок пахло непонятно и очень вкусно. Семен с завистью думал, как, должно быть, много у этих людей денег, если они покупают автомобили и разные другие штуки, могут ездить куда хотят и едят, должно быть, очень дорогие и вкусные вещи, которых Семен никогда даже не пробовал и неизвестно, попробует ли когда-нибудь. А еще он думал, почему это так, что у этих людей есть все это, а у него, Семена, нет. Он яростно им завидовал и потому очень не любил.
И к легковикам тоже не сунешься. Они всегда так смело и уверенно говорят все и делают, что прямо кто их знает, что они за люди… Вот если бы что-нибудь такое придумать, чтобы они и не видели и не знали, кто да что, и доказать не могли. Что-нибудь назло сделать, чтобы отбить охоту сюда ездить. Раз, другой напорются и перестанут…
Но, как ни раздумывал Семен, ничего такого, что было бы неприятным для чужаков и что можно было бы сделать скрытно и остаться незамеченным, придумать не мог. Его осенило внезапно, на обратном пути, когда он издалека увидел стоящий на берегу синий «Москвич». Возле него никого не было. Семен подошел ближе. Кусты заслоняли реку, оттуда доносились плеск, мужской голос и женский смех. Дверцы машины были распахнуты. На сиденье лежала большая белая сумка. Она сверкала как лакированная. «Пластмассовая», — подумал Семен и снова посмотрел на реку. Голоса за кустами звучали слабее, удалялись. Семен схватил сумку, сунул ее под рубаху и скатился в ложбинку, скрывшую его с головой. Добежать по ложбинке до кустов лещины — дело одной минуты. Семен нырнул в кусты, пробрался в гущину, отвалил попавшийся по дороге камень, положил под него сумку, набросал на камень веток, так же бегом вернулся к своим коровам и неторопливо погнал их по опушке, огибая гречишное поле со стороны леса и удаляясь от реки.