Тропка свернула к опушке. Между стволами стали видны узкие, как стрельчатые окна, просветы голубого неба. Легким дымком поднимались от земли испарения, клубились и таяли под прорывающимися в чащу косыми столбами солнечного света.
— Как в кафедральном соборе, — сказал Федор Михайлович. — Здесь только Баха слушать. Знаешь, кто такой Бах?
— Бах? Это старик, который профессора Воронова назвал ослом?
— Воронова?
— Ну, Антона Ивановича, который сердится… Помните, в кино?
— Да? Ну… Это не главная его заслуга. В основном он сочинял музыку… Нравится тебе здесь?
— Не очень… — сказал Антон. — Будто в погребе.
— Ты еще слепой и глухой. Как всякий горожанин. Но, надеюсь, не безнадежен…
Антон снова обиделся. При чем тут Бах? Почему он должен знать этого Баха? И вообще он вовсе не затем сюда приехал, чтобы его все время воспитывали. С него и дома хватает по завязку…
4
Тропка опять вывела их в сосновый подрост, потом к шоссе. Они повернули вправо и пошли домой. Когда хата деда Харлампия уже была близко, впереди показалось небольшое стадо коров. Они возвращались с выпаса и уже не хватали на ходу траву, побеги придорожных кустов. Отягощенные, ленивые, они брели вразброд, где попало — по кювету, обочине, асфальтовой полосе. Вымени с торчащими сосками болтались, как переполненные бурдюки. Следом за коровами полз грузовик.
Шофер непрерывно сигналил, высунувшись из кабины, орал на пастуха, пастух орал на коров, но те ни на что не обращали внимания — отмахивались хвостами от мух, встряхивали ушами и брели так же лениво. Только когда пастух принялся колотить палкой по раздутым и гулким, как барабаны, животам, коровы нехотя расступились, и грузовик прорвался.
Антон не любил коров. Видел он их редко, только издали, когда случалось бывать в броварском лесу, и старался держаться от них подальше. Не то чтобы он их боялся… Но все-таки у них были рога и как-то неприятно было смотреть в их большущие, ничего не выражающие буркалы…
Антон оглянулся на Боя. Тот, напружинившись, не спускал глаз со стада. Веселый полумесяц хвоста распушился еще больше и медленно распрямлялся. Бой еще никогда не видел коров. Они были непонятны ему, а все непонятное могло оказаться опасным. Большое и непонятное двигалось к нему, к хозяину… Хвост заломило вниз, и в бешеном галопе Бой распластался навстречу опасности.
Услышав топот, коровы подняли головы и остановились. Мелких деревенских собак они знали и нисколько не опасались. Те без конца брехали и очень боялись попасть под удар рогов или копыт. Теперь на них молча летело что-то большое, черное, с оскаленной пастью. Ближайшая корова опустила башку, угрожающе выставила рога. Но черный зверь не испугался, он был все ближе, оскаленная пасть все страшнее. Дико мекнув, корова шарахнулась в сторону, остальные ринулись за ней. Топот, треск сухих веток да раскачивающиеся кусты у обочины показывали место, где скрылась в лесу рогатая опасность. Долговязый пастух-подросток окаменел от страха. Бой не обратил на него внимания. Вскинув голову и снова взвив хвост полумесяцем, он затрусил обратно.
— Ну, сатанюка! Ну, герой! — Дед Харлампий видел несостоявшуюся баталию и восхищенно хлопал себя по штанине. — Этак он из наших коров враз чемпионов наделает, такие скоростя не всякий конь дает…
Гордый своей победой, Бой подбежал к хозяину, ожидая одобрения, похвалы, но Федор Михайлович рассердился и начал строго объяснять, что коров трогать нельзя. Бой преданно смотрел ему в глаза и вилял хвостом. Потом хвост уныло опустился, Бой зевнул. Он не понимал, за что ему выговаривают.
Все произошло, как говорил Федор Михайлович тете Симе. Дед Харлампий и Антон принесли в горницу несколько охапок пахучего сена, Федор Михайлович сделал пышную постель, тетка Катря, чертыхаясь и проклиная, добыла где-то и бросила на сено рядно. Федор Михайлович попробовал открыть окошко, но оно было заколочено гвоздями. Потихоньку от тетки Катри Федор Михайлович взял у деда топорик, отогнул гвозди и вынул всю раму.
— Свежим воздухом мы обеспечены, теперь можно спать.
Дверь в кухню была открыта, и теткина ругань, слышная все время, стала громче с явным расчетом на то, чтобы услышали и они. Федор Михайлович и Антон тут же узнали, что они шалопуты, которые шатались черт те где весь вечер, а спать легли не евши. И если у большого нет ни понятия, ни соображения, то чем дитё виноватое, зачем мальца морят голодом бессовестные люди. И все потому, что теперь все стало вверх ногами, матери детей, как котят, бросают на произвол… А если им не нравится, что едят люди добрые, они брезгают, то пусть идут, бесстыжие, ко всем чертям, никто их держать не будет…
— Что ж, Антон, — сказал Федор Михайлович, — придется бесстыжим идти.
Они вышли в кухню. Бой скользнул следом и немедленно улегся под столом. Он сразу понял, что в этом доме главный командир и хозяин — крикливая старуха, и старался не попадаться ей под ноги.
Почему-то дома такой вкусной вареной картошки с крупной солью и черным хлебом никогда не бывает. Хлеб был вязкий, с закалом, но тоже необыкновенно вкусный. А густое и еще теплое парное молоко можно пить без конца. Антон пил, пока не осовел, а в животе не начало бултыхаться.
— А сатанюку своего голодом морите? — свирепо спросила тетка Катря.
— Надо бы ему суп сварить, да поздно и негде, завтра уж.
— Сами наелись, а скотина безответная подыхай… Хоть молока бы плеснули, не все самим сжирать.
— Бой! — окликнул Федор Михайлович.
С грохотом, едва не свалив его, Бой выбрался из-под стола.
— Молока хочешь?
Бой завилял хвостом и облизнулся.
— Ишь, стервец, понимает! — восхитился дед Харлампий.
Катря налила в миску молока. Бой жадно припал к миске, а тетка начала ядовито бурчать о том, до какого баловства люди дошли — собаку молоком поят, и сколько это нужно молока, чтобы такую лошадь напоить, и нет ни стыда у них, ни совести, потому что другие люди, бывает, и вовсе молока не видят… Но когда Бой, вылизав миску, оглянулся на нее и завилял хвостом, она подлила ему сама.
В оранжевом свете керосиновой трехлинейки все плыло перед глазами Антона. Он встряхивал головой и с трудом открывал глаза.
— Ты что, малый, глаза таращишь? — сказал дед Харлампий. — Вали-ка на боковую, ты, видать, вовсе готов.
Они легли на пахучую, шуршащую постель, а тетка в кухне, повысив голос — чтобы слышали! — бурчала о шалопутах и бездельниках, которые неизвестно зачем таскают мальцов за собой. А если уж им так кортит, шлялись бы сами, чтобы их нелегкая забрала…
Только теперь Антон почувствовал, как у него гудят ноги и что их куда легче сгибать, чем вытягивать, веки нельзя раздвинуть даже пальцами, и хотел удивиться, откуда Федор Михайлович знал заранее, что так будет, но не успел.
Все происшествия долгого дня, все радости и обиды спутались в клубок, в котором не было ни начал, ни концов, — Антон провалился в сон.
Сон оборвали грохот и ругань. Тетка Катря гремела горшками, проклинала их, мужа-лодыря, лоботрясов-постояльцев, которые вылеживаются, как баре, когда на дворе давно божий день. Несколько минут они лежали, прислушиваясь и улыбаясь.
— Вот дает! — восхищенно сказал Антон. — Мировая бабка, с такой не соскучишься! Вроде динамика на вокзале…
Тетка Катря уже не казалась ему грозной, и руготня ее нисколько не задевала.
— А и в самом деле хватит валяться, — сказал Федор Михайлович. — Позавтракаем да пойдем посмотрим, какой он здесь, Сокол. Марш-марш к колодцу!
Солнце взошло, но еще не показалось из-за деревьев. Листья на кустах стали матовыми, как запотевший стакан с холодным молоком. Ветки вздрагивали и брызгали росой. Там перепархивали и наперебой свиристели неизвестные Антону пичуги, радовались утру или, может быть, спозаранку ругались, не поделив чего-то в своей коммунальной квартире.
Даже на животе кожа у Антона стала гусиной, он потянулся было за рубашкой, но, перехватив взгляд Федора Михайловича, сложил ее вместе с брюками, спрятал в рюкзак. Что, в самом деле, девчонка он, что ли? Закаляться так закаляться…