— Это Боев, он писатель, — проговорила она на ходу.
— Да. Сейчас встретил супруга вашего, он сообщил о прибытии. Вот я и зашел. Разрешите представиться: Кузьма Кабанов, актер. Может быть, даже слышали?
В самом деле, фамилия актера показалась Боеву знакомой. Кабанов? В каком он театре? Спрашивать неудобно. Заметив его замешательство, актер пояснил:
— На театре, скорей всего, вы меня не видывали. Я ведь давно ушел. А родом я из деревни Кабановки, что в соседстве с вашей Кандауровкой.
— Он волка убил, даже двух! — прокричала Сима из кухни под торжественное и протяжное пение труб — самоварной и печной.
— Ого! — актер почтительно наклонил голову.
Сима появилась на пороге, размахивая огромным ножом-косарем, которым она колола лучину для самовара.
— Теперь вы считаетесь победителем волчьей степи.
Это тоже прозвучало торжественно, словно она посвятила Боева в рыцари. Актер снова склонил голову.
— В здешнем доме это высшая награда. Я ее не удостоился, хотя не один волк нашел свою гибель от этой руки. Двуногие были волки. Всю гражданскую я здесь провоевал. И теперь пришлось, за коллективизацию.
Вытирая свое полное, хорошо выбритое лицо платком, он легко расхаживал по комнате. Был он небольшого роста, лысоват, но умел казаться величественным. И слова, которые он произносил, тоже казались необыкновенными и величественными. Все это наводило на сомнение насчет руки, от которой погибали двуногие волки. И, вообще, ничем он не походил на бывшего воина.
Сима протянула Боеву нож:
— Идемте колоть лучину.
— Вот видите, какая вам честь, — засмеялся актер.
На кухне Роман спросил:
— Это верно, что он такой, боевой?
— И верно, и неверно. — Сима присела на низенькую скамеечку у самовара. — Конечно, сам он не воевал. Всю гражданскую он руководил фронтовым театром, а после войны играл в городском театре и часто приезжал с бригадой в здешние места. Один раз приехали и узнали, что в Кандауррвке у Волчьего лога зверски убили комсомольца Колю Марочкина. Он был избач и секретарь комсомольской ячейки. Кабанов на похоронах сказал речь, она была напечатана в газете. Он вот как сказал: «Я остаюсь на селе вместо погибшего Коли Марочкина. Пусть не торжествуют враги, я знаю этих гадов, много их погибло в гражданскую от этой руки. Она и сейчас не дрогнет». И еще — насчет, долга интеллигенции перед народом: «Раньше ходили в народ, а теперь мы, выходцы из народа, возвращаемся в народ и возвращаем народу то, что он затратил на нас, на наше образование». Сейчас он заведует избой-читальней имени Николая Марочкина и часто приезжает сюда помогать нашему драмкружку. Так что можно считать, что он, конечно, воевал и все еще воюет. Во всяком случае, он сам считает себя бойцом, и вы понимаете — ему очень интересно жить.
Самовар закипел.
— Жить вообще здорово интересно… — Это Роман сказал нерешительно и только оттого, что ему впервые пришло в голову, будто существует еще какая-то неинтересная жизнь.
Сима, сидя на своей скамейке, ничего не ответила. Тогда Роман осторожно спросил:
— А разве бывает неинтересно?
— Несите самовар, — сказала Сима и сама пошла вперед, чтобы открыть дверь в столовую.
Кабанов стоял у окна и критически рассматривал свое отражение в черном оконном стекле. Не оборачиваясь, он печально проговорил:
— Молодость — это чудесное сказочное зеркало, в котором мы, если захотим, можем увидеть свое прошлое. Но не всегда и не всем это удается, и мы чаще видим в этом сказочном зеркале только самих себя. И тогда настоящее, все, что вокруг, начинает казаться нам уродливым.
— В этом я улавливаю какой-то смысл, — без улыбки сказала Сима. — Это потому, что, наверное, вижу только себя и, кроме того, терпеть не могу философии.
— Какая же это философия? — Актер подошел к столу. — Это брюзжание вам в отместку: не оставляйте меня одного.
Наливая в рюмки вино, Боев посмотрел на приунывшую хозяйку и оживленно сказал:
— Нет, тут и в самом деле что-то есть, какой-то смысл, а не только брюзжание.
— А смысл вот какой. — Кабанов поднял рюмку. — Понять молодость, принять жизнь, как она есть, — значит отсрочить старость.
Выпив три рюмки, он оживился и снова заговорил возвышенно и красиво:
— Весь мир насыщен глубоким смыслом и поэзией. Не надо смотреть на него кислыми глазами. Будьте художниками во всем и всегда. Слышите, как за стенами бушует мир? Как закручивает. Это же музыка! Вы только прислушайтесь, какая прекрасная весенняя увертюра. Вот печные трубы гудят торжественно и зловеще, как орган. Звуки нарастают, удары ветра о стены сопровождают мелодию, это удары большого барабана. Звон железа на крыше — литавры. Слышите: раз, два, и опять гудят трубы. Вот запели флейты, тонко-тонко, снова подхватили трубы, я слышу печальные голоса скрипок. Это ветер свищет в щелях коридора. Стекло звенит, подобно ксилофону. По проводам прошли невиданные смычки, и заплакала виолончель. Величественная музыка вселенной, подобной не услышишь ни в одной филармонии мира. Ну вот, и опять я вас до слез довел…
В самом деле, по Симиной щеке скатилась одна-единственная слеза. Не стирая ее, Сима улыбнулась:
— А я — как баба в церкви: что там бубнит поп, ей непонятно, а плачет только потому, что божественное. А скорей всего, от жалости к себе. Такое у меня глупое настроение. Увертюра. А я слышу одно — воет волчья степь.
В юности, когда у человека много здоровья и безгрешную душу еще не грызет совесть, человек спит крепко. И никакие потрясения не помешают ему мгновенно уснуть и увидеть во сне что-то яркое, неопределенное, но захватывающее дух.
Роману показалось, что он не успел закрыть глаза, как его уже разбудили. Заслоняя ослепительно сияющее окно, около кровати стояла совершенно черная фигура человека. Голосом Стогова она сказала:
— На первый раз прощается. С завтрашнего дня к семи часам как штык!
— А сейчас сколько? — Ошеломленный светом, Боев никак не мог открыть глаза.
И ответ тоже ошеломил:
— Первый час. Я уже пришел завтракать.
Исчез. Боев откинул одеяло, поднялся и только теперь открыл глаза. Весь мир оказался заваленным воздушным сверкающим снегом. Над миром в голубом просторе проплывали белые кучевые сугробы, и тени на снегу лежали как куски неба.
А ночью был могучий степной буран, волчьи глаза в темноте и эта женщина! Какие у нее маленькие пухлые губы! И странный, какой-то тоскующий смех. И почему-то сам начинаешь тосковать, вспомнив о нем. И, кажется, он видел ее во сне и тоже тосковал так, что захватывало дух.
В столовой он долго не решался взглянуть на нее, как на ослепительно сияющее солнечное окно. А она, как ни в чем не бывало, говорила своим тоскующим голосом:
— Видела во сне Москву. Странно. Никогда не снилась Москва, наверное, оттого, что я ее почти не знаю. Я родилась и выросла в Перми. Только мечтаю пожить в Москве.
— Вот закончим тут, съездим и в Москву, — рассеянно проговорил Стогов между двумя торопливыми глотками.
Боев промолчал. Может быть, это он виноват, что ей приснилась Москва? Но он сейчас же конфузливо прогнал эту неуместную мысль. Много чести, ведь он даже не смог ничего путного рассказать ей. И, вообще, все тут стесняло его, в этом доме. Все, особенно, конечно, хозяйка.
Он старался не смотреть на нее, но, вопреки этому целомудренному намерению, всю ее рассмотрел и запомнил. Что-то на ней надето яркое и такое, что видны руки выше локтей и шея. Все это, как топленое молоко, недавно вынутое из печи: розоватое и, наверное, теплое.
— Да, — сказала она, — ты признаешь только технически обоснованные мечты. — Гляди в самовар, как в зеркало, кончиками пальцев поправила тонкие темные брови. — А вы, Роман?
Застигнутый врасплох, Боев, как ему показалось, глупо ухмыльнулся, но за него ответил Стогов:
— Он и сейчас мечтает. Но это скоро пройдет. Вы готовы? Я хочу вам сразу все показать, ввести в курс.