Но Ионафан ничуть не смутился. Он сказал Ироду, что со стороны богача было глупо портить свой дар, если он это действительно сделал, включив в него парфянский золотой. И добавил, что Ирод не должен забывать: даже величайшие цари — лишь орудия провидения и получают от Бога награду в зависимости от того, как преданно они Ему служат.

— А первосвященники? — спросил Ирод.

— Первосвященники достаточно награждены за свою преданность Ему, которая выражается, в частности, в порицании ими всех евреев, которые плохо исполняют свои обязанности перед Богом; их награда — право, надев священное облачение, раз в году входить в Святая Святых, где Он пребывает сам по себе, в неизмеримой Силе и Славе.

— Прекрасно, — сказал Ирод, — если я орудие в Его руках, как ты говоришь, я смещаю тебя с твоей должности. Кто-нибудь другой наденет священное облачение на Пасху в этом году. Это будет тот, кто разбирается, когда можно, а когда нельзя докучать упреками.

Ионафана сместили, и Ирод назначил нового первосвященника, который через некоторое время тоже вызвал неудовольствие Ирода, заявив, что не положено самаритянину быть царским шталмейстером, у царя евреев должны быть в услужении только евреи. Самаритяне не произошли от Авраамова семени, они самозванцы. Шталмейстер, о котором шла речь, был не кто иной, как Сила, и ради него Ирод сместил первосвященника и предложил этот пост тому же Ионафану. Ионафан отказался, хотя и выразил благодарность, он сказал, что ему было достаточно один раз войти в Святая Святых и что вторичное посвящение в сан не будет столь же священной церемонией, как первое. Если Бог дал Ироду власть его сместить, это, верно, было в наказание за гордыню, и если сейчас Бог снизошел к нему, он ликует, но не будет больше рисковать, а то вновь Его прогневит. Поэтому он хотел бы предложить на пост первосвященника брата своего Матиаса — такого богобоязненного и благочестивого человека не найти во всем Иерусалиме. Ирод согласился на это.

Ирод устроил свою резиденцию в Иерусалиме в той его части, которая называлась Безета, или Новый Город, что крайне меня удивило, ведь у него было теперь несколько прекрасных городов, построенных в роскошном греко-римском стиле, любой из которых он мог сделать своей столицей. Время от времени Ирод наносил в эти города официальные визиты и обходился весьма любезно с их обитателями, но единственный город, говорил он, где должен жить и править еврейский царь — это Иерусалим. Он пользовался огромной популярностью у жителей Иерусалима не только из-за даров в храм и наведения красоты в городе, но и из-за отмены налога на недвижимую собственность, что сократило его доходы на сто тысяч золотых ежегодно. Однако даже за вычетом этих денег Ирод получал в целом за год полмиллиона золотых. Еще больше меня удивляло то, что Ирод каждый день ходил молиться в храм и очень строго соблюдал закон, — я прекрасно помнил, с каким презрением он отзывался об «этом святоше, распевающем псалмы», — его благочестивом брате Аристобуле, а судя по его частным письмам, которые он всегда вкладывал в официальные депеши, не было видно, чтобы в Ироде произошла духовная перемена.

Одно письмо, которое он мне прислал, почти целиком было посвящено Силе. Вот что он писал:

«Мартышечка, мой старый друг, хочу рассказать тебе на редкость печальную и на редкость смешную историю; она касается Силы, этого „верного Ахата“ твоего друга разбойника Ирода Агриппы. Высокоученый Мартышечка, не можешь ли ты порыться в своем огромном запасе редких исторических сведений и сказать, докучал ли твоему благочестивому предку Энею его верный Ахат до такой степени, до какой Сила докучает мне?[52] Есть ли что-нибудь по этому поводу у комментаторов Вергилия? Дело в том, что я имел глупость назначить Силу своим шталмейстером, как я, по-моему, уже тебе писал. Первосвященник не одобрил это назначение, так как Сила самаритянин; самаритяне в свое время разгневали иерусалимских евреев, вернувшихся из вавилонского плена, разрушая за ночь стены, которые те строили днем; евреи им этого не простили. Мне пришлось ради Силы сместить первосвященника. Сила с каждым днем все больше важничал и давал все больше доказательств своей пресловутой прямоты: что, мол, у него на уме, то и на языке. Смещение первосвященника побудило его напустить на себя еще большую важность. Поверь моему слову, иногда вновь прибывшие ко двору не могли решить, кто из нас царь, а кто — всего лишь шталмейстер. Однако стоило мне намекнуть, что он злоупотребляет моей дружбой, он сразу же мрачнел, и моя милая Киприда упрекала меня за бессердечие и напоминала обо всем, что он сделал для нас. Мне приходилось снова угождать ему и чуть ли не просить прощения за неблагодарность.

Худшей его привычкой было без конца рассказывать о моих прошлых бедах — причем в смешанном обществе — и приводить самые неловкие для меня подробности того, как он спас меня от той или иной опасности, каким верным другом мне был, какими превосходными его советами я пренебрег, а сам он, мол, никогда не искал никакой другой награды, кроме моей дружбы в дождь и ведро и бурю — таков уж у самаритян характер.

В конце концов он перегнул палку. Я находился в Тивериаде на Галилейском озере, где некогда был судьей при Антипе, и пригласил на пир важнейших людей Сидона. Ты помнишь о моей размолвке с сидонцами, когда я был советчиком Флакка в Антиохии? Можешь не сомневаться, так ужасно Сила себя никогда не вел, да еще на такой важной политической встрече. Первое, что он сказал Гасдрубалу, начальнику порта в Сидоне, человеку очень влиятельному в Финикии, было: „Мне знакомо твое лицо. Тебя не Гасдрубал ли зовут? Да, конечно, ты был в числе делегации, которая прибыла к царю Агриппе девять лет назад с просьбой использовать его влияние на Флакка в пользу Сидона во время спора с Дамаском насчет границ. Я хорошо помню, что советовал Ироду не брать ваших подарков, так как принимать взятки сразу у обеих сторон опасно и он наверняка попадет в беду. Но он, как всегда, только смеялся надо мной“.

Гасдрубал — человек тактичный, поэтому он сказал, что не может припомнить такого случая; он уверен, что Сила ошибается. Но Силу разве остановишь? „Неужели у тебя такая плохая память, — настаивал он. — Да ведь именно из-за этого Ироду пришлось бежать из Антиохии под видом погонщика верблюдов — я достал ему все, что нужно, — оставив жену и детей. Мне пришлось тайком посадить их на корабль, чтобы увезти из города, а он лишь кружным путем через сирийскую пустыню добрался до Идумеи. Он ехал на украденном верблюде. Нет, если ты хочешь спросить меня насчет верблюда, — я не крал его, его украл сам царь Ирод Агриппа“.

Меня бросало в жар и в холод, но отрицать основные факты этой истории было бесполезно. Я сделал все возможное, чтобы замаскировать их веселым рассказом о том, как однажды во мне взыграла кровь моих предков-кочевников, мне надоела цивилизованная жизнь в Антиохии и я не мог устоять перед побуждением покинуть город и пересечь необъятную пустыню, чтобы повидаться с родичами в Идумее. Зная, что Флакк попытается меня задержать — он не мог обойтись без моей помощи в политических вопросах, — я был вынужден тайно покинуть город и договорился с Силой, что воссоединюсь с семьей в порту Антедона, когда мои приключения подойдут к концу. Они оказались на редкость увлекательными. А в Антедоне меня встретил императорский курьер — он не смог найти меня в Антиохии — с письмом от императора Тиберия, где тот приглашал меня в Рим в качестве советчика, чтобы мои таланты не пропадали зря в провинции.

Гасдрубал слушал с вежливым интересом, восхищаясь моей изобретательностью, ведь он знал эту историю не хуже, чем Сила. Когда я кончил, он спросил: „Могу я узнать у вашего величества, было ли это ваше первое посещение Эдома? Насколько мне известно, идумеи — благородный, гостеприимный и храбрый народ и относятся к роскоши и легкомыслию с непримиримым презрением, которым мне легче восхищаться, чем брать его за образец“.

Но этому идиоту Силе обязательно надо было снова вмешаться в разговор. „О нет, Гасдрубал, это не было первым посещением Идумеи. Я был единственным — не считая госпожи Киприды и двух старших детей, — кто сопровождал царя Ирода во время первого посещения. Это было в тот год, когда убили сына Тиберия. Царю Ироду из-за этого пришлось бежать от римских кредиторов, а Идумея была единственным безопасным убежищем. Ирод влез постепенно в огромные долги, несмотря на мои предупреждения, что рано или поздно наступит день расплаты. Сказать по правде, он терпеть не мог Идумею и задумал покончить с собой, но госпожа Киприда спасла его: она поступилась своей гордостью и написала смиренное письмо своей невестке Иродиаде, с которой перед тем поссорилась. Царя Ирода пригласили после того в Галилею, и Антипа назначил его судьей низшего суда в этом самом городе. Его годовой доход был всего семьсот золотых“.

Только Гасдрубал открыл рот, чтобы выразить удивление и недоверие, как на выручку мне неожиданно пришла Киприда. Она ничего не имела против россказней Силы, когда речь шла обо мне, но когда он извлек на свет стародавнюю историю с ее письмом Иродиаде, это было совсем иное дело. „Сила, — сказала она, — ты слишком много говоришь, и большая часть из того, что ты сказал, не имеет смысла и далека от правды. Ты очень меня обяжешь, если впредь придержишь язык“.

Сила вспыхнул до корней волос и снова обратился к Гасдрубалу. „Такова уж моя самаритянская натура — я всегда режу правду-матку в глаза, даже если она неприятна. Да, у царя Ирода было много злоключений, прежде чем он получил свое теперешнее царство. Некоторых из них он судя по всему не стыдится — например, он своими руками повесил на стену в сокровищнице иерусалимского храма, железную цепь, в которую его заковали по приказу императора Тиберия. Его заключили в тюрьму за государственную измену. Я много раз предупреждал его не болтать с Гаем Калигулой при кучере, но он, как всегда, пропустил мои слова мимо ушей. Потом Гай Калигула дал ему золотую цепь — точь-в-точь как первая, и на днях царь Ирод повесил ее в сокровищнице, а железную забрал; вероятно, она недостаточно блестела“. Я поймал взгляд Киприды, и мы понимающе переглянулись. Я велел Тавмасту пойти наверх в мою спальню, взять железную цепь — она висела на стене напротив кровати — и принести ее к нам. Он выполнил это, и я пустил эту диковину по рукам; сидонцы с трудом могли скрыть замешательство. Затем я подозвал к себе Силу. „Сила, — сказал я, — я хочу оказать тебе особую честь. В знак признания твоих заслуг передо мной и моей семьей и за ту откровенность, с которой ты неизменно говоришь о моих делах даже в присутствии именитых гостей, я награждаю тебя орденом Железной Цепи, да продлятся твои годы, чтобы носить его. Ты и я — единственные, кто имеет этот орден, и я с радостью отдаю эту регалию в твое полное распоряжение. Тавмаст, надень цепь на этого человека и отведи его в тюрьму“.

Сила так поразился, что не сказал ни слова и был уведен из зала, как агнец на заклание. Самое забавное было то, что не отказывайся он так решительно от римского гражданства, когда я предлагал его исхлопотать, я бы не смог сыграть с ним эту штуку. Он бы обратился за помощью к тебе, и ты, при своем мягкосердечии, без сомнения, простил бы его. Ну, что говорить, я был вынужден сделать это, иначе сидонцы перестали бы меня уважать. А так это произвело на них, по-видимому, самое благоприятное впечатление и конец пиршества прошел с большим успехом. Это произошло несколько месяцев назад, и все это время я держал его в тюрьме, чтобы дать ему урок — Киприда за него не просила, — намереваясь, однако, выпустить его накануне праздника в честь моего дня рождения, который был вчера. Я послал в Тивериаду Тавмаста, чтобы он навестил Силу и сказал ему от меня: „Некогда я был посланцем надежды и утешения, встретившим нашего милостивого господина царя Ирода Агриппу, когда он входил в тюремные ворота в Мизене; сейчас я здесь, Сила, посланный принести надежду и утешение тебе. Знак — этот кувшин вина. Наш милостивый господин приглашает тебя на пир, который состоится через три дня в Иерусалиме и разрешает явиться, если ты этого хочешь, без ордена, который он пожаловал тебе. На, выпей вина. И мой совет тебе, друг Сила, никогда не напоминать людям об услугах, оказанных тобой в прошлом. Если это благодарные и благородные люди, им не нужны напоминания, а если неблагодарные и неблагородные, напоминать им о прошлом — пустое дело“.

Все эти месяцы Сила мрачно размышлял о нанесенных ему обидах и горел желанием рассказать о них кому-нибудь, кроме тюремщика. Он сказал Тавмасту: „Вот что, значит, просил сообщить мне царь Ирод, да? И я должен быть ему благодарен, не так ли? А какую еще милость он намерен мне оказать? Может быть, пожаловать мне орден Кнута? Неужели он ждет, что те страдания, которые я претерпел, заключенный в эту одинокую темницу, научат меня держать язык за зубами, если я сочту нужным сказать правду, чтобы усовестить его лживых советников и льстивых придворных? Передай царю, что мой дух не сломлен, и если он освободит меня, я отпраздную это тем, что стану высказываться еще откровеннее и резче; я расскажу всему народу, сколько мы вместе испытали злоключений и как мне удавалось в конце концов спасти положение, хотя он чуть не губил нас обоих, отказываясь следовать моим советам, и как щедро он меня за все это наградил железной цепью и тюрьмой. Мой дух после моей смерти этого не забудет, как не забудет все мои славные деяния ради него“. „Выпей вино“, — сказал Тавмаст. Но Сила отказался. Тавмаст пытался урезонить безумца, но он не желал пить вино и требовал, чтобы мне было передано все, что он сказал. Поэтому Сила по-прежнему в тюрьме, и я не вижу возможности его освободить, с чем согласна и Киприда.

Меня позабавила эта история в Дориде. Ты помнишь, как я сказал тебе на прощальном пиру, когда мы оба так налакались и были так откровенны друг с другом, как два самаритянина, что тебя обожествят, моя Мартышечка; и не старайся этому помешать. А насчет молочного поросенка, фаршированного трюфелями и орехами, я, кажется, знаю, что я имел в виду. Я теперь такой примерный иудей, что никогда, никогда, ни по какому поводу не беру в рот нечистой пищи — по крайней мере если я это делаю, об этом знают лишь я, мой повар-араб да луна, когда она заглядывает ко мне в окна. Я воздерживаюсь от свинины, даже когда гощу у своих соседей финикийцев или обедаю с моими подданными греками. Когда будешь писать, сообщи, что нового у старой лисы Вителлия и этих злоумышленников и интриганов Азиатика, Виниция и Винициана. Я засвидетельствовал — и самым велеречивым слогом — свое почтение твоей прелестной Мессалине в своем официальном письме. Поэтому до свиданья и по-прежнему думай хорошо (лучше, чем он заслуживает) о своем товарище детства

Разбойнике».

вернуться

52

…твоему благочестивому предку Энею… — Эней, один из защитников Трои, считался прародителем римлян. Ахат — спутник Энея во время его скитаний. Выражение «верный Ахат» стало синонимом неизменного друга. (Комментарий C. Трохачева)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: