Как будто не бывало двадцати лет революционных войн, и буржуазная демократия снова уступила место старому феодализму. Наполеон был свергнут с престола в 1814 году, его попытка вернуться к власти потерпела неудачу, и дворянско-феодальная реставрация принялась за Мучительный труд воскрешения того, что было похоронено революционной буржуазией за долгий период между взятием Бастилии и Лейпцигской битвой.
Под знаком Священного союза объединились прусский, австрийский и русский деспоты для того, чтобы принудить мятежную буржуазию смириться и занять прежнее бесправное положение.
Конечно, не немецкие князья и не русский царь дрались под Лейпцигом и Ватерлоо, а буржуазная молодежь, шедшая на войну для освобождения от иноземного господства. И этой молодежи, начитавшейся пламенных и патетических стихов Шиллера, казалось, что она идет драться за независимую и единую Германию.
Это настроение использовали феодальные деспоты. Русский царь и прусский король обещали в Калишском воззвании создать свободную и независимую Германию «из самостоятельного духа германского народа», а в критический 1815 год прусский король даже посулил настоящую конституцию прусской молодежи, если она пойдет умирать на поле сражения за его корону.
Калишское воззвание осталось клочком бумаги, а германский союз со своим сеймом во Франкфурте-на-Майне и видимым единством - на деле оказался сборищем нескольких десятков мелких деспотий.
Освободительный пыл германской молодежи остыл, однако не так быстро, как этого хотелось бы европейской реакции, возглавляемой австрийским премьером графом Меттернихом. Слабое и едва развивавшееся самосознание молодой германской буржуазии выразилось в некоторых попытках сопротивления делу феодальной реставрации. Эта буржуазная молодежь создала студенческие союзы «буршеншафты», существовавшие при германских университетах. Члены буршеншафтов, носившие старогерманские платья и длинные нечесанные волосы в виде протеста против «прилизанных и приглаженных французских щеголей», не имели ни ясного классового сознания, ни какой-либо реальной силы.
По определению Франца Меринга, в буршеншафте переплетались средневековые мечты об императоре и империи с яростью якобинца, сжимающего в руке кинжал мстителя, направленный против вероломных государей и их пособников.
Феодальная реакция подняла жестокую травлю против так называемых «демагогов» (защитников интересов народа) и задушила робкие зародыши политической жизни.
Крепостные казематы были наполнены несчастными жертвами, знаменитая «черная комиссия» в Майнце делала свое дело, производя многочисленные обыски и аресты. Говорить о свободе и единстве Германии было ужасающим преступлением, точно так же, как вспоминать о былых обещаниях князей даровать своим народам конституцию; черно-красно-золотое знамя единой Германии уже служило символом безумной и неизлечимой революционности.
Меньше всего приходилось радоваться возвращению старой власти еврейскому населению. Во время иноземного господства гражданское равноправие проникло во все даже самые темные уголки еврейского гетто, теперь же вместе с реакцией евреи возвращались к прежнему бесправному положению.
На Венском конгрессе (1815 г.) был снова совершен передел земель, и Рейнская область отошла к Пруссии под власть династии Гогенцоллернов.
На родине Гейне стала командовать прусская военщина, и зависимость от Берлина оказалась несравненно тяжелей для рейнских жителей, чем былая подчиненность Франции. Не раз Гейне вспоминал с любовью о том, что он «родился в конце скептического восемнадцатого века и в городе, где во время его детства господствовали не только французы, но и французский дух».
В Рейнской области, где к тому времени была уже довольно развитая и разнообразная промышленность, где быстро рос пролетариат, эксплуатируемый фабрикантами, - накоплялось сильное недовольство прусским правительством, которое наводнило свою новую провинцию кучей солдат и было слепо и глухо к специфическим нуждам этого индустриального центра.
Неудивительно, что в различных слоях рейнского населения царила память о Наполеоне, принесшем иные порядки на берега Рейна. Еще в сороковых годах, когда на сцене дюссельдорфского театра шла пьеса, в которой был выведен Наполеон, и актер, исполнявший роль императора, появился на сцене, - театр в течение нескольких минут содрогался от восторженных оваций.
Прусское правительство, правда, не решилось отнять все права, данные Наполеоновским кодексом, но евреи первые почувствовали на себе гнет реакции: они не только лишились права быть на государственных должностях, но заниматься профессиями, которые требуют присяги.
Мать Гейне, разумеется, не могла уже мечтать о военной карьере для своего сына.
Она выискала для него другое, более скромное, но и более доступное по тем временам поприще. Близ Дюссельдорфа стали расти «цари банка и промышленности», дом еврейского банкира Ротшильда достиг баснословного расцвета. Не приходилось далеко ходить за примерами: в Гамбурге младший брат Самсона Гейне, Соломон, стал банкиром-миллионером. И вот Бетти Гейне решила, что Гарри будет «денежной силой»: она утверждала, «что теперь пробил час, когда человек с головою может достигнуть самых невероятных результатов в торговых делах».
И по окончании лицея Гарри отдали в торговую школу, чтобы он приучался к коммерческим делам и изучал науки, относящиеся к торговле и промышленности.
НА ПЕРЕПУТЬЯХ РОМАНТИЗМА
Победившая реакция еще только начинала свое черное дело угнетения, когда Гарри Гейне окончил торговую школу и ему предстояло выйти на путь практической жизни. Самсон Гейне не очень-то сочувствовал увлечению сына гуманитарными науками, и особенно философией. Большим красноречием он не отличался, но однажды обратился к сыну с речью, самой длинной из тех, какие он когдалибо произносил.
Это было еще в ту пору, когда Гарри учился в лицее и слушал лекции философии у вольнодумного ректора Шальмейера.
Речь эта гласила: «Любезный сын! Твоя мать посылает тебя к ректору Шальмейеру слушать лекции философии. Это ее дело. Я, со своей стороны, не люблю философии, ибо она не что иное, как суеверие, а я купец, и моя голова нужна мне для моих дел. Ты можешь быть философом, сколько тебе угодно, но, пожалуйста, не высказывай своих мыслей публично, потому что ты можешь повредить моим делам, если мои клиенты узнают, что у меня есть сын, не верующий в бога; особенно же евреи перестанут покупать у меня вельветин, а они честные люди, платят в срок и имеют основание держаться своей религии. Я твой отец, значит я старше тебя, а следовательно и опытнее; поэтому ты мне можешь верить на слово, когда я позволяю себе сказать тебе, что атеизм - большой грех».
Самсон Гейне радостно приветствовал занятия Гарри в торговой школе, и когда тот окончил учение - с грехом пополам, - отец, который ездил дважды в год со своим вельветином на франкфуртскую ярмарку, взял с собой Гарри. Он хотел, чтобы вдали от семейной обстановки, расслабляющей мальчика, вдали от балованных товарищей, молодой Гейне начал свою карьеру.
Самсону Гейне удалось пристроить сына в качестве ученика к банкиру Риндокопфу, одному из влиятельнейших во Франкфурте-на-Майне. Пробыл Гарри в обучении у Риндскопфа очень недолго, и последний в вежливом письме к Самсону Гейне сообщил, что «у парня нет Никакого таланта к делам».
В подвале крупного оптовика, торговца колониальными товарами, Гарри повезло не больше, и через два месяца своенравный, живший своими интересами и наклонностями, далекими от купеческой прозы, Гарри попросту сбежал к родителям в Дюссельдорф.
Вместо того чтобы отвешивать товары и следить за их упаковкой, Гарри охотно покидал душный, пропахший колониальными пряностями склад бакалейщика и бродил по Франкфурту, этому великолепному городу окрепшей во времена Наполеона буржуазии.
Все больше казался неприемлемым для него спекулятивный, торгашеский дух франкфуртцев, которые «продавали в своих лавках товары на десять процентов ниже фабричной цены и все-таки обманывали покупателей». Он бродил возле гордой ратуши, знаменитого Ре-мера, «где покупались германские императоры тоже на десять процентов ниже фабричной цены».