Возможно, забавная эта горячность передалась на мгновенье и гостье. Та бледность, которая странным образом сопутствовала врожденной смуглости, вдруг проступила еще острее.

Она осталась у нас обедать, сыграла с тринадцатилетним Андреем весьма напряженную партию в шахматы – международное состязание закончилось дружественной ничьей. Потом мы простились, она ушла.

Когда за нею закрылась дверь (тр-р-р…), мне стало не по себе. Много случалось таких разговоров, и часто мне приходило на ум, что снова мне вряд ли придется увидеть своих собеседников – в этом сознании была своя тихая печаль, но к ней я, пожалуй, уже привык. Однако давно уже я не испытывал такой беспричинной обиды на жизнь.

Причина меж тем существовала. Я понимал, ничего не поделаешь, завтра она отправится в Орск, если не в Орск, то в Оренбург, будет трудиться с тамошней примой, решившей на пороге пятидесяти сыграть девятнадцатилетнюю Гелю, станет будить любовное чувство в потухшем провинциальном актере с брюшком и всегдашней досадой на сущее, в происхождении которой он уже сам устал разбираться. Должно быть, в своей повседневной жизни те орские Гелена и Виктор давно друг друга терпеть не могут, всему знают цену и все развенчали, не удивляются ничему. Как примут они чилийскую девочку с ее неизменной привычкой задумываться, подыскивать необходимое слово, с этой тревогой в глазах и в голосе? Но график есть график, однажды в Орске, а если не в Орске, то в Оренбурге, Патрисиа поставит спектакль, получит диплом и вернется в Чили. Вместе с трофеем по имени Петр.

К ее избраннику я испытывал поистине неприличную зависть. Этому малому повезло в нужное время быть в нужном месте. Очень возможно, моя же пьеса о чувстве, вспыхнувшем в двух студентах – в сыне отечества и чужеземке, – их и свела, такое случалось.

Но дело было даже не в том, что этому счастливчику Пете досталось красивое существо – мало ли в мире красивых женщин? – суть была в том, что уже давно не ощущал я подобной близости и неожиданного родства. Эта задумчивость, эти паузы пред тем, как негромко произнести самую рядовую фразу, эта невидимая взгляду и все же такая незатихающая, тревожная работа души рождали во мне непонятный отзвук. Необъяснимая убежденность в том, что однажды мы были сваяны из той же глины, что нас когда-то судьба сводила лицом к лицу, толкала спросить ее: ты узнаешь меня?

Мое естество, отменно распаханное собственной подстрекательской пьесой, взрыхленное старыми воспоминаниями, мое сорокапятилетнее сердце, тайно стенавшее по ночам, как видно, дало еще одну трещину. Я долго не находил себе места. Но будни, но хлопоты, новый замысел – все вместе – сделали свое дело. Сравнительно скоро все улеглось, и я даже склонен был усмехнуться над тем, что все не могу уняться, по-прежнему сон не идет по ночам.

Потом я втолковывал сам себе: это все та же игра призвания, которое мутит мою голову предчувствием некого нового действа, это издержки моей профессии, все драматурги – больные люди.

Подействовало. И вскоре я снова поспешно исписывал бумажонки подслушанным на улице словом, зигзагом сюжета, удачной репликой, внезапным поворотом характера. Все движется, как ему и положено, шар крутится, календарь худеет.

И вот – извольте. Спустя пять лет, в зеленом городе Сан-Хосе, в холле гостиницы “Il presidente”, в трубке звучит знакомый голос.

5

Кровля музея одновременно была и смотровою площадкой. После того как мы очутились у действующего вулкана Ирасу, всем захотелось отдохновенья. Картина города возвращала коста-риканскую пастораль, словно насильственно заслоненную мрачным видением апокалипсиса. Вновь остров, окольцованный горами, вновь черепичная череда коричневых и розовых крыш – есть уголок в ревущем море!

– О, Господи, – прошелестел Замков.

После обеда он собрался, сказал, что хочет пройтись по городу.

– Бог в помощь, зодчий, – сказал я кротко.

Он выразительно усмехнулся.

Когда Патрисиа появилась, мне показалось, что все, как было. Конечно, значительно меньше ткани скрывало от глаз ее ладное тело и сильные неутомимые ноги, изящное голубое платье с широким вырезом на спине, вдвое короче того костюма, но это она, мир развернулся и перенес нас назад в Москву.

Однако в следующую минуту я обнаружил, что это не так. Глаза ее стали еще тревожней, в черной смоле ее волос высветлились две белые пряди. О женщине, еще не достигшей и тридцати, никак не скажешь, что постарела, вздор, разумеется, я маялся в поисках определения. Ранняя зрелость? Пожалуй, что так.

Она улыбнулась:

– Все-таки встретились.

Мы неожиданно обнялись.

Этот порыв и в малой мере не соответствовал атмосфере нашего знакомства в Москве. Понадобились годы разлуки, дороги в осколках, обломках, колючках, понадобились простор океана и влажная истома Кариб, чтоб нас так незряче швырнуло друг к другу.

Патрисиа пришла в себя первой и засмеялась:

– А мы соскучились. Это приятное открытие.

Я отстранился и возразил:

– Печальное – тоже.

– Да, это правда.

Мы точно опомнились и неохотно вернулись к привычному протоколу.

– Куда вас возили? К вулкану Ирасу?

– Естественно. Первобытное зрелище. Не вяжется с коста-риканским пейзажем. Особенно с бывшей столицей Картаго, в которой мы до него побывали. После такой тишины и буколики – эти изрезанные складки, этот враждебно рычащий кратер. Черный и серо-коричневый цвет. Клубящийся мефистофельский дым, почва, шуршащая золою. Трудно стоять и трудно дышать. И это озерце в глубине, злобный безжалостный кипяток, который словно шипит проклятья. Настолько ядовито-зеленый, что хочется отвести глаза. Чистилище. Остается гадать, что тут показывают грешникам – начало света или конец?

Патрисиа улыбнулась:

– Конец. Расплату за все наши достижения.

– А я подумал, что если конец и птеродактили не покажутся, слетят незнакомые существа и унесут нас от этого кладбища.

– Куда?

– В другую цивилизацию.

– Вы тоже надеетесь на лучшее?

Помедлив, я честно ответил:

– Нет.

– А были в музее?

– Да, после вулкана. Смотрели на древнее искусство. И даже видели камень хадэ, который, по слухам, дороже золота.

– Он произвел на вас впечатление?

– Не он. Совсем другой экспонат. Высушенная голова индианки, ушедшей тысячу лет назад. Она – с кулачок, возможно и меньше, но все черты сохранились волшебно. И кажется, что разожмет свои губы, расскажет, как однажды устала, ушла, как живется в загробном мире. Мне даже хотелось ее спросить: помнит она тех, кого знала?

– А вы загрустили.

– Не отрицаю. Стало так жаль и ее и себя.

– А вы написали пьесу о Пушкине?

– Вы еще помните? Написал.

– И какова же ее судьба?

Я только вздохнул.

– Пока – суровая. Но вроде она меняется к лучшему. Ефремов – упрямый человек. Похоже, что в декабре… Надеюсь.

– Как долго!

– Еще бы. А ждать – это пытка. Я кончил ее в семидесятом. Но Пушкин – всегда не ко двору. Ни к императорскому, ни – к нашему.

– Но почему же? Ведь он – ваша гордость!

– Браво, Патрисиа. В том-то и дело, скромные разумом драматурги. Гордитесь, однако же, не сочувствуйте. И хватит спрашивать обо мне и о моих злополучных пьесах. Скажите мне все о себе, Патрисиа. Что вас закинуло в Сан-Хосе?

Она помолчала. Потом сказала:

– Андрей, должно быть, совсем большой.

– Совсем-совсем. Уже второкурсник.

– Невероятно.

– Закономерно. Но шахматы забросил.

– Я – тоже. Теперь не до них. И скоро уж год, как я уехала из Сантьяго.

Я осторожно ее спросил:

– Это похоже на эмиграцию?

– Наверно. Я не могла остаться после того, как убили Альенде.

– Вам что-нибудь угрожало, Патрисиа?

– Не знаю. Да, я училась в Москве, это само по себе – позиция. Но дело было даже не в том, что я могла иметь неприятность. Я просто не могла оставаться. Я не терплю генералов у власти. Тем более тех, чьи руки в крови. Я удивила вас?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: