– Нет, отчего же. С любым государством трудно ужиться.

Она повела обнаженным плечом.

– Не знаю. Возможно. Бедный Альенде не был великим экономистом, но он был искренним человеком. И предпочел однажды стать мучеником, чем покориться грубой силе.

Я все-таки решился спросить:

– И где же ваш Педро?

– Мы расстались.

Нельзя сказать, что я огорчился, но все же участливо произнес:

– В чем дело, Патрисиа?

– Он уехал, как только Альенде победил.

– Какая тут связь?

– Он объяснил мне, что он уже жил при социализме. И даже – при промежуточной стадии меж социализмом и коммунизмом. Он называл ее алкоголизмом. С него довольно. Так он сказал мне.

– Он звал вас с собою?

– Да, разумеется. Но я сообщила, что он свободен.

– Теперь бы он мог вернуться.

– Возможно. Я допускаю, что так он и сделает. Но я уехала.

– Ну и дела.

Мое участие было неискренним. Внутренне я почти ликовал, что этот проворный завоеватель утратил свои права на женщину, которую я не смог забыть после недолгой московской встречи. И вместе с тем, не решался сказать, что я вполне его понимаю. Поэтому я так лаконичен и неотчетлив в любой своей фразочке. Недаром наш диалог дробится. Конечно же, по моей вине. Все время мне хочется ей сказать о том, что я чувствую, и не скупиться на каждое открытое слово. Но я обрываю себя то и дело, как будто я – хемингуэевский macho. И вот потому я так неестествен. Только при чем тут Хемингуэй, разнесший свой череп прощальным выстрелом, когда немота совсем одолела? Дело не в нем, а дело во мне. Это моя советская школа и вся моя подцензурная жизнь выучили меня лапидарности, умению жестко обрезывать реплики и зажиматься на каждом шагу. Я утром уже ощутил это липкое их вкрадчивое прикосновение, когда уславливался о встрече. Отменно же надо мной поработали! Я тоже хорош. Что я сделал с собою? С тем пламенем, с которым родился? До чертиков хочется все сказать, но эта тягучая осторожность совсем как болото – вяжет язык и заставляет причесывать мысли. Чтобы остаться с собою в ладу, усердно похваливаю свой такт. Еще бы! Ведь можно ее обидеть.

Я окончательно разозлился сам на себя и хмуро промямлил:

– Не знаю, Патрисиа, что сказать. У каждого – своя биография. Возможно, какая-то своя правда. Не стану бранить я вашего Петю, хотя и понять его не могу. Я бы от вас никуда не уехал. Притом что совсем не люблю государства. Пусть даже оно провозглашает общее равенство и братство.

Она сказала:

– Мои родители учили меня всегда хотеть равенства для каждого дома.

– И каждой комнаты? – злость на себя сделала меня откровенней.

– Что вы хотите этим сказать?

– Патрисиа, у нас нет домов. Значительно чаще у нас по комнате на все семейство. Но мы научились искать удовольствие в муравейнике. Я только что написал об этом.

– Вы написали новую пьесу?

– И даже две. Зимой я писал комедию о своей весне, а летом – очень морозную драму.

– Уже назвали их?

– Да, Патрисиа. Комедию я назвал без вызова, скромно – “Покровские ворота”. В Москве у нас есть такое место. А драма посвящена империи и самозванке. Она – историческая. Зато и название попышней – “Царская охота”. Вам нравится?

– А можете рассказать подробней?

– Могу. Вам я все могу рассказать. Комедия – это моя биография. Хотя в ней герой именуется Костиком. Представьте себе беспокойного птенчика, который приехал из Вальпараисо или из города Темуко, чтобы завоевать Сантьяго.

– Представила. Это совсем нетрудно.

– И я был точно таким же, Патрисиа. Приехал из портового города, жаркого, пестрого, с сумасшедшинкой, мечтал укорениться в столице.

– Вы были очень честолюбивы?

– Теперь-то понятно, что самую малость. Но все-таки юг, но все-таки море, но все-таки порох, кураж, азарт. А кроме того, в свои юные годы хочется видеть себя поярче, с этаким праздничным оперением, хочется распушить свой хвост. В меру отпущенных способностей сыграть гасконского петушка. Впрочем, во мне была беспечность и молодой нагловатый юмор. Без мудрости и без тайной грусти. Возможно, поэтому я и выжил. На Севере мне пришлось несладко.

– Вы жили у Покровских ворот?

– Там жил мой герой. Мы оба варились в этакой коммунальной кастрюле. В той перенаселенной юности не было места уединению – мне оставалось только посмеиваться. Я и пошучивал, как умел. Порою – чрезмерно, больше, чем следует. Впрочем, сегодня все эти шутки вдруг обнаруживают обаяние. Оптика возраста, дорогая.

– А историческая драма?

– Очень печальная история. Девушка вообразила себя дочерью русской императрицы. И заявила о праве на трон. Понятно, Екатерина разгневалась, к тому ж ее собственные права были достаточно условны. И повелела она во гневе доставить самозванку в Россию.

– А где проживала эта несчастная?

– В Италии. Трудное поручение. Однако был граф Алексей Орлов. Силач, лошадник и победитель. Он в Чесме, не будучи флотоводцем, угробил турецкую эскадру. Так вот, он исполнил монаршую волю. И в самом деле, вывез бедняжку.

– Но как?

– Она его полюбила. Женщины любят таких кентавров. Она полюбила, она поверила, она с ним кинулась в Петербург навстречу Петропавловской крепости и скорой смерти.

– Так он – чудовище.

– Ну что же, кентавр и есть чудовище. Но все оказалось не так уж просто. Суть в том, что и он ее полюбил. С тех пор он лишь доживал свою жизнь. Ни одного счастливого дня.

– Зачем же он так с собою расправился?

– Он выполнил государственный долг, приказ державы и государыни. Патрисиа, вы когда-то спрашивали: есть у меня любимая реплика?

Она улыбнулась не без лукавства:

– “Тр-р-р… И больше тебя не будет”.

– “Тр-р-р. И больше тебя не будет”. В “Царской охоте” такая есть.

– Скажете ее мне?

– “Глупы люди”.

Она задумалась, помолчала, потом спросила:

– А чья это реплика?

– Там есть поэт. Прохиндей. Приживал. Пьяница. В общем, голь перекатная. И вот он вдруг говорит Орлову: “Вам виднее. А я как вспомню, как она глядела на вас, как от счастья едва дышала, так и думаю: глупы люди”.

– Мне кажется, вы написали актрисе красивую роль.

– Не знаю, Патрисиа. Но я старался. Очень старался.

– А драматурги любят актрис?

– Ну так ведь это почти закодировано. Если ты любишь своих героинь, любишь и тех, кто их оживляет.

Солнце, спустившееся с Кордильер, плыло на уровне “Il presidente”. Чудилось, что, устав от дороги, оно задумало остановиться, передохнуть хотя бы полчасика, и мудро выбрало для привала гостиницу в коста-риканской столице. Оно без стеснения и стыда глядело в распахнутое окно на двух, будто замерших, человечков. Ни разу в другой моей, прошлой жизни, отравленной ожиданием чуда, еще не являлся в бездонном небе такой исполинский пылающий шар.

– Так все-таки государство бесчувственно.

– Машина она и есть машина. Холод и лед.

– Других не бывает?

– Патрисиа, нет Города Солнца. Все это только прекрасный миф прекрасного сердца. Ничуть не больше.

– И в чем же, по-вашему, наше проклятье?

– Так он же сказал.

– Кто – он?

– Мой рифмач. В глупости нашей. Мы адски глупы. Слушаем басни, заводим лидеров. Лидеры обещают счастье.

– А мы им верим. Я понимаю.

– Вот Гельдерлин и сказал, что любит “человечество грядущих столетий”. Все знают цену своим современникам.

– И что же нам делать?

– Не знаю, Патрисиа. И Пушкин не знал.

– Я помню, помню. Усталый раб замыслил побег.

– И был убит при попытке к бегству. Разве поэты умеют скрыться?

Солнечный шар закрыл пространство. Закат подавлял и гипнотизировал своим непостижимым окрасом. Он был оглушительно медного цвета, без дополнительных оттенков. Это всевластие бурой меди было наполнено неким смыслом, скорее пугающим, чем обнадеживающим.

Но еще больше давила близость пролившегося с небес сияния. Казалось, что можно коснуться ладонью плывущего рядом с тобою диска.

Она вздохнула:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: