— Да, пожалуй. Итак?..
— Так вот, нас забросили сюда. Мы должны внедриться в различные народы различных стран. Изучить их обычаи, порядки, особенности, а потом мы вернемся к себе, чтобы доложить на Высшем Совете об увиденном.
— Зачем?
— Этого я не знаю.
— Ты болен, Юрик.
— Что вы, я совершенно здоров! Разве я говорю о каких-то неразумных вещах?.. Ах да, я еще не объяснил, что это за штуковина. Ее вам стармех передал? — Он взял со стола железную коробочку, поправил антенку, приложил коробочку ко лбу и несколько раз стукнул указательным пальцем по крышке. Сосредоточился. Кивнул. Пояснил: — Я поддерживаю связь с планетой через специальное передающее устройство, которое постоянно кружит вокруг Земли.
— Но коробочка-то пустая!
— Вы правы, но сам передатчик и приемник тут. — Юрик постучал себя пальцами по лбу. — Схема вмонтирована под черепную коробку, только и всего. И мне достаточно приложить ко лбу любой металлический предмет, как он становится передающей и принимающей антенной...
— Юрик, я действительно очень устал. На сегодня хватит, да?
— Отдыхайте, старпом. У нас еще будет время побеседовать. — Он погладил кота, поднялся и направился к двери. Обернулся: — А воду рыбакам все же надо взять.
— Минутку, Юрик. А на зверобазе ты ведь скрывал, что ты инопланетянин. Почему?
— Зачем же мне надо было об этом болтать? Там я проговорился... Вот то собрание. С кем ни побеседую из моряков, все говорят: «Противно нам это убийство бельков! Мерзкая, отвратительная работа; малыш еще живой, кричит, а ты с него уже шкуру сдираешь, торопишься... Мерзостный промысел, незачем его развивать!» Раз так все говорят, а начальство заставляет бить зверьков, вот я и выступил на собрании. Но что удивительно: меня никто не поддержал. Я был поражен, знаете, я даже плакал, как мне было жаль людей! Чего они боятся? Кого боятся? Почему между собой толкуют об одном, а на собрании при начальстве — о другом? У нас на Гемме все по-другому. Спокойной ночи, старпом.
ВЕЧЕРНИЕ БЕСЕДЫ
Звонок. Русов открыл глаза, взглянул на часы: без четверти двадцать три. Снял трубку.
— Николай Владимирович, извините ради бога, — услышал он торопливый Жорин говорок. — Вы меня слушаете? Если будем заходить на остров, то пора менять курс. Вот я и сказал об этом капитану. А он как разорался на меня! Вы слушаете меня? Может, вы с ним...
— Жора, ты свинья, — сдерживая в голосе дрожь, проговорил Русов. — Вот ты, подлец, нормально спишь ночью, а я?.. Только-только заснул, а ты?! Нажалуюсь деду Ивану, Жорка.
— Простите, старпом, — осевшим голосом проговорил Жора. — Но я думал...
— Индюк между прочим тоже думал!
Рывком повернулся на другой бок, стиснул веки. Б-бам! — громыхнула дверь. Боцман, гад плешивый, неужели нельзя дверь закрыть тихо?! Вау-вау-вау! — донеслись утробные вздохи джаза снизу, из каюты Володина. С ума можно сойти! Сколько раз просил деда не включать свой приемник на полную мощность.
Сел в кровати. Еще этот инопланетянин! Вода для рыбаков! Действительно, если они сейчас протопают мимо островов, то назад капитан танкер уж не поведет. Потянулся к брюкам. Надел свежую рубашку, галстук, пошел к Горину.
— Входи, Коля. — Капитан открыл дверь. Лицо цвета залежалого сыра, желтое, сморщенное. Тусклые глаза в оплывших, бурых веках. Капитан тяжело опустился в кресло. — Что это ты нарядился? Праздник какой, что ли?
— Праздник? Конечно. Праздник, Михаил Петрович, потому что мы живем, потому что мы не погибли в той войне. — Русов сел напротив Горина, налил в стаканы боржоми. — Праздник, потому что я не лег мальчишкой в какой-то из рвов Волкова или Пискаревского кладбища, что и вы не погибли там. И знаете еще почему? Потому что самое страшное, что могло быть в нашей жизни, уже было. Оно было там, капитан, в Ленинграде.
— Самое страшное? — Капитан поднял глаза. Слабо улыбнулся. — Для человека, Коля, понятие страх — понятие постоянное. Вчера ему не страшно было, когда наступил на мину, а она не взорвалась! А сегодня ему может быть очень страшно лишь оттого, что задержался у приятеля, а дома ждет жена, которая тотчас возопит, лишь ты откроешь дверь: «Ты где шатался, негодяй?»
— Нет, вы не правы. Когда мне бывает очень трудно, страшно когда бывает, я вспоминаю Ленинград... И мне становится смешно: т а к о е пережито, так чего еще можно бояться? Шестьсот тысяч моих согорожан полегли в землю, а я жив! И еще чего-то боюсь? — Русов устроился в кресле поудобнее, поставил на стол пепельницу. — Мирная жизнь, капитан, измельчила нас. Тогда, в детстве, в юности мы были смелее, мы были крупнее в помыслах, в своих действиях. А сейчас? Дрожим, когда сидим в приемной у начальника управления, когда матрос напьется и надо объясняться по этому случаю в парткоме, когда... — Он чуть не сказал про бухту Хопефул, куда все же обязательно следует зайти за водой. Нет уж! Нахмурился. — Вот лежал сегодня, сон не шел, вспомнил блокаду. Дивился: как можно было там выжить? В комнате минус десять. Лед на полу. Иней на стенах, темно даже днем, потому что окно завешано какими-то тряпками. Спим в пальто, валенках, в шапках. Мама будит: «Коля, иди за водой...»
— За водой?..
— Ну да. За водой ходил я. Беру десятилитровый бидон, в нем я носил воду, и выхожу из дома. Какой мороз! Кажется, что и воздух заледенел, что я вдыхаю вместе с воздухом острые льдинки и они раздирают мне гортань, леденят мне сердце, мозги, что я внутри весь покрыт инеем, как стены в комнате. Все плывет в глазах: мертвые дома, сугробы, трамваи, засыпанные снегом. Сесть бы в снег и закрыть глаза!.. Капитан, откуда у меня, мальчишки, брались силы, чтобы идти на Неву за водой, а? Чтобы не избавить навсегда себя от мучений? А ведь стоило лишь опуститься на снег и... конец. Вот же! И там сидит человек, и там, и там. Ледяные, впаявшиеся в сугробы фигуры... Но я иду. На Неву. Ползу к проруби. Мимо вмерзшей в лед девочки, мальчишки, старика. Я лежу на краю проруби, тянусь к воде. Только бы не поскользнуться! Сам видел, женщина упала в воду. Крикнула: «Сонечка!..» — и вода утянула ее под лед. Но вот вода в бидоне. Все в моих глазах темнеет, я волоку проклятый бидон из проруби, стону от усилия, плачу, он, этот бидон, сейчас меня самого утащит в прорубь! Вытаскиваю все ж. Несу. Десять шагов пронесу и сажусь на бидон. Все плывет, глаза закрываются... Что? Заснул? Дергаю бидон за ручку, а он примерз! Раскачиваю, толкаю, бью по бидону ногой, плачу от злости и бессилия. А люди проходят мимо. Да что люди? Ходячие полуживые скелеты. «Прости... — слышу я чей-то шелестящий голос. — Но я не могу тебе помочь...» Но что же делать, что?.. И вдруг подходит высокий, в черной шинели и шапке моряк. Он легко отдирает бидон от льда. Спрашивает: «Тебе туда? Пойдем. Помогу. Мне по пути». Я с удивлением гляжу в его лицо: какой сильный! И опасаюсь: а не отнимет ли он мой бидон с водой? А он улыбается мне, держись, малыш!.. Иногда, когда я гляжу на вас, Михаил Петрович, мне кажется, что это были вы.
— И в аэросанях я? И тут? — усмехнулся капитан. Лицо его немного порозовело, взгляд грустный и теплый. — Хотя все может быть. Наш катер стоял возле морского музея. Там мы вмерзли в лед на всю зиму. А невдалеке была прорубь. Иногда я приводил на катер ребятишек, мы кормили их, хотя сами страшно голодали.
— Это были вы, Михаил Петрович. — Русов положил руку на руку капитана, и тот стиснул ее своими желтыми от никотина пальцами. Отвел глаза в сторону. — И вы кормили меня. Да-да, сколько раз я ходил попрошайничать на боевые корабли Балтийского флота.
— Мы собирали их, ленинградских ребятишек, в кубрике команды возле печки-«буржуйки». Отогревали. Знаешь, Коля, я уже не помню детских лиц, но помню их глаза. Большущие-большущие глаза были у детей Ленинграда. Большущие, потому что личики от голода и холода сжимались в кулачок. — Капитан сделал судорожный глоток. — Они просили: «Дяденьки, оставьте нас тут», но мы не могли их оставить тут. Ведь боевой корабль. И дети уходили. Маленькие, согнутые старички на белом снегу. Как все это было страшно! Ты знаешь, Коля, в августе сорок первого года мы на катере возили на остров Сааремаа тяжелые авиабомбы. Оттуда наши летчики летали бомбить Берлин. Мы тащили на нашем катеришке по десять бомб ФАБ-250, это бомбы весом по четверть тонны. Бомбы укладывались в трюмы и на палубу. Коля, это были страшные рейсы! Ведь одной пули достаточно, одного махонького осколочка, чтобы... Мы ходили пятерками. На катере номер сто десять служил мой корешок Женя Коротков. Перед выходом на остров мы прощались и говорили друг другу: «Если кто из нас погибнет, то другой, если останется жив, пускай сообщит родителям. И поможет им, чем сможет...» Ходили мы, Коля, ночью, но и днем ходили, потому что летунам нужно было много бомб, а сколько их перевезешь за один поход на пятерке катеров? Минные поля, налеты фрицев... В один из налетов «мессершмитт» ударил из пулеметов по сто десятому. Взрыв был такой чудовищной силы, Коля, что и второй, идущий за ним катер взорвался от детонации!.. Вернулся из того рейса — чувствую, все мертво внутри. Сердце мертво, душа! Словно все окаменело во мне... Я спокойно спал. Спокойно ел, пил. Спокойно шел на любое задание, спокойно хоронил товарищей. — Капитан смолк, побарабанил пальцами в крышку стола. — Знаешь, есть у Андерсена сказка про мальчика, которому осколочек льда попал в сердце? Несколько вражеских осколков попало и в меня, мне в душу, и остудило сердце. А оттаяло оно тогда, когда я увидел детей возле проруби. Что-то дрогнуло в душе, и я позвал детей с собой. Мы уже несколько месяцев жили на катере. Такая долгая, спокойная, в общем-то, стоянка. Так вот, эти детские личики, громадные глаза, в которых застыла немая мольба: «Оставьте нас тут», эти взгляды растопили мою душу. «Что же я тут сижу? — размышлял я. — Кругом гибнут люди, дети, а мы ждем, когда растает лед?» В один из дней я отправился к старшему командиру с просьбой отправить меня на передовые позиции. И стал механиком больших пулеметных саней. — Капитан поглядел на Русова. — Коля, может быть, т о г д а это был именно я.