«Он меня испугался, – подумала Надя, – надо же! Я представляю опасность для мужчины! Разве что – иногда, в постели...»

Ей стало весело. Она постаралась сдержать улыбку, представив мужчину, сидящего напротив, с собою в постели, и все тот же его полуиспуганный, полуугрожающий взгляд, устремленный на нее сверху вниз.

Улыбка сдерживаться не хотела и Надя уткнулась в книгу, пряча ее.

Но стоило ей отвернуться от его лица и вновь вспомнить этот взгляд, как улыбка ее прошла без следа. Надя вспомнила, вернее – поняла, где она видела этот, а точнее – не этот, а такой же взгляд.

Так смотрела год назад ее мать, тогда еще не окончательно увязшая в наркотиках и имевшая возможность вернуться. Мать, стоявшая на краю, знавшая, что она стоит на этом краю, и видевшая, – что находится за краем, там, где дочь ничего увидеть не могла.

А там была смерть.

Наде слишком хорошо был знаком этот взгляд, так долго и внимательно приходилось смотреть ей в глаза матери, то осмысленно страдающие, то безумно дикие, но всегда видящие смерть, подошедшую вплотную. Оторвавшись от матери и случайно зацепив как-то свое отражение в зеркале, Надя едва не разбила его, увидя в своих глазах то же самое выражение, что видела только что в глазах матери. В этих черных дырах-глазах, обращенных внутрь себя.

Этот человек жил на краю смерти, поняла Надя. И она не сможет теперь его просто так отпустить, дать ему уйти, раствориться в людских московских миллионах. Еще год-полтора назад она вообще не обратила бы на его взгляд никакого внимания, но сейчас смерть занимала слишком много места в ее мыслях.

В смерти была для нее загадка.

А этот человек понимал смерть, она ясно прочитала это в его глазах.

Когда она вновь посмотрела на него, глаза его были опять закрыты. Теперь она смотрела уже без тени улыбки. Теперь это был мужчина из того мира, в котором нет женщин. А есть только жизнь и смерть и балансирование на их тонкой, едва ощутимой грани.

«Если он проснется после Октябрьской – увезу его в Химки», – решила Надя.

Со свойственным для нее скепсисом по отношению к равноправности в межполовом общении, она забывала, что у мужчин, теоретически, может существовать свобода их личной воли. Правда с таким феноменом ей ни разу сталкиваться не приходилось и она всегда брала на себя руководство развитием ситуации.

«Если он проснется раньше...» – эту мысль она додумать до конца не могла, – мысль о матери, погружающейся в смерть на улице Димитрова, сбивала ее, вновь рождая жгучее желание ее смерти...

Он открыл глаза, когда вагон уже тормозил у Октябрьской и вновь вонзился глазами в ее лицо.

– Вы проспите свою станцию...

– Нет, не сумею...

В этих коротких, ничего, на первый взгляд не значащих фразах, содержалось очень многое. Слишком многое, чтобы можно было сейчас вот так просто встать, отойти в сторону и забыть о существовании друг друга. По крайней мере, так казалось Наде.

Она ясно слышала, что он просил о помощи. Может быть, сам того не понимая.

«Наверное, в его голове просто нет понятия о том, что можно просить у кого-то помощи, – решила Надя. – Он не знает такого слова. В нашей страшной жизни это не удивительно. Зато это слово знаю я»

– Пойдемте, – сказала она. – Я помогу вам.

...Сделав матери укол и подождав когда бормотанье той станет затихать, Надя вошла в комнату, куда направила Ивана. Он спал как был, в куртке, с засунутой в карман рукой, на ее кровати, которую мать когда-то покупала себе для работы. Кровать в свое время видела, действительно, много разного и диковинного, но последние годы скучала, принимая только одинокую Надю.

Надя довольно бесцеремонно принялась раздевать Ивана, не опасаясь его разбудить, напротив, уверенная, что он не проснется. Вытаскивая его руку из кармана куртки, она обнаружила зажатый в ней пистолет и не сумела его забрать. Пистолет так и остался в его руке. В кармане его куртки она нашла еще три. Глаза ее, при виде такого арсенала, уважительно округлились.

Она раздела его полностью, резонно решив, что он давно уже был лишен подобного комфорта – спать обнаженным. Раздевшись сама, она прижалась к спящему Ивану своим телом, вдохнув запах мужского пота, табака и резкого одеколона. От этого запаха кружилась голова, хотелось закрыть глаза и вдыхать его еще и еще.

У нее не было никакого физиологического желания. Ей просто хотелось спать рядом с этим человеком. Надя положила голову ему на плечо и тоже заснула. Спокойно и удовлетворенно.

Глава IV.

...У Крестного всегда был на примете не работающий пионерский лагерь в окрестностях Москвы или опустевший Дом отдыха, из тех многочисленных в довоенные годы ведомственных подмосковных здравниц, которые через шестьдесят-семьдесят лет добросовестной службы оказались не нужными на балансе ни одного предприятия или ведомства и теперь тихо и безлюдно разрушались природными стихиями – солнцем, дождем, бродягами и морозом.

На таких забытых богом и людьми остатках подмосковной цивилизации Крестный любил устраивать свои «полигоны» для испытания нового человека в придуманной им игре в «гладиаторов».

Ничего нового, он, собственно, не выдумал, поскольку невозможно было придумать что-либо новое в области способов убийства и проявления человеческой жестокости со времен Римской империи.

Люди всегда убивали друг друга, всегда ставили на кон свои жизни и всегда стремились забрать жизнь другого человека, словно ставку в игре. Не могли не стремиться, иначе им пришлось бы расстаться со своей, тоже выставленной на кон. Пришлось бы проиграть.

Крестный учил выигрывать.

Выигрывал тот, кто умел убивать других быстрее, чем могли убить его самого. Кто чувствовал скорость смерти. Тот, кто убивал наверняка и никогда не оставлял в живых недобитых врагов.

Жалость, проявленная тобой к врагу, всегда убивает тебя самого.

Это одна из аксиом, на которых построена наука убийства.

Особенно любил Крестный заброшенные плавательные бассейны, в которых так удобно было устраивать личные поединки его «гладиаторов».

Абсолютно равные условия.

Отсутствие каких-либо случайных вспомогательных приспособлений для убийства, заставляющее соперников рассчитывать только на свое индивидуальное умение владеть своим телом и теми инструментами смерти, которые определяет для них сам Крестный.

Невозможность проявить слабость, струсить, убежать, отступить. Страх означал в таких условиях всегда только одно – смерть.

Страх и смерть были синонимами на этих выложенных кафелем подмосковных аренах убийства.

Смешно сказать, но для Крестного немаловажное значение имел и эстетический момент. Белый кафель в красных пятнах, полосах и брызгах крови, создавал своеобразную эстетику смерти, в которой чувствовались оттенки и отголоски и морга, и операционной, и бойни, и прозекторского стола одновременно.

У плавательных бассейнов есть, наконец, еще одно большое достоинство – они создают полную иллюзию римского театра, в котором зрители располагались сверху, на высоких трибунах.

Когда смотришь с высокого бортика бассейна на кровавую драму, разворачивающуюся на его кафельном дне, и вопросительный взгляд того, кто оказался сильнее, требует твоего мнения по поводу судьбы распростертого у его ног соперника, понимаешь, что чувствовали римские патриции, трясущие кулаками с опущенными книзу большими пальцами. Понимаешь, чего они ждали.

Они хотели увидеть то, ради чего собирались в театре, главную героиню спектакля.

И приглашали ее на выход уткнутыми в землю большими пальцами и криками:

Убей его!.

Бои, которые устраивал Крестный, как и бои гладиаторов в Древнем Риме, были бенефисами смерти.

Он заставлял своих «мальчиков» убивать друг друга, и порой напряженно прислушивался к себе, не зная, какой исход поединка более желателен для него.

Они все были его воспитанниками, некоторых он знал годами, успел к ним привыкнуть, нельзя сказать, чтобы полюбить, но привязаться.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: